Неточные совпадения
И, цепко хватаясь за каждую возможность разрядить это тревожное чувство,
люди из-за пустяков бросались
друг на
друга с озлоблением зверей.
— Бог с тобой! Живи как хочешь, не буду я тебе мешать. Только об одном прошу — не говори с
людьми без страха! Опасаться надо
людей — ненавидят все
друг друга! Живут жадностью, живут завистью. Все рады зло сделать. Как начнешь ты их обличать да судить — возненавидят они тебя, погубят!
Человек медленно снял меховую куртку, поднял одну ногу, смахнул шапкой снег с сапога, потом то же сделал с
другой ногой, бросил шапку в угол и, качаясь на длинных ногах, пошел в комнату. Подошел к стулу, осмотрел его, как бы убеждаясь в прочности, наконец сел и, прикрыв рот рукой, зевнул. Голова у него была правильно круглая и гладко острижена, бритые щеки и длинные усы концами вниз. Внимательно осмотрев комнату большими выпуклыми глазами серого цвета, он положил ногу на ногу и, качаясь на стуле, спросил...
— В городе жил около года, а теперь перешел к вам на фабрику, месяц тому назад. Здесь
людей хороших нашел, — сына вашего и
других. Здесь — поживу! — говорил он, дергая усы.
Потом пришли двое парней, почти еще мальчики. Одного из них мать знала, — это племянник старого фабричного рабочего Сизова — Федор, остролицый, с высоким лбом и курчавыми волосами.
Другой, гладко причесанный и скромный, был незнаком ей, но тоже не страшен. Наконец явился Павел и с ним два молодых
человека, она знала их, оба — фабричные. Сын ласково сказал ей...
Дни скользили один за
другим, как бусы четок, слагаясь в недели, месяцы. Каждую субботу к Павлу приходили товарищи, каждое собрание являлось ступенью длинной пологой лестницы, — она вела куда-то вдаль, медленно поднимая
людей.
Являлись и еще
люди из города, чаще
других — высокая стройная барышня с огромными глазами на худом, бледном лице. Ее звали Сашенька. В ее походке и движениях было что-то мужское, она сердито хмурила густые темные брови, а когда говорила — тонкие ноздри ее прямого носа вздрагивали.
— Да здравствуют рабочие Италии! — кричали в
другой раз. И, посылая эти крики куда-то вдаль,
друзьям, которые не знали их и не могли понять их языка, они, казалось, были уверены, что
люди, неведомые им, слышат и понимают их восторг.
— Хорошо бы написать им туда, а? Чтобы знали они, что в России живут у них
друзья, которые веруют и исповедуют одну религию с ними, живут
люди одних целей и радуются их победам!
И все мечтательно, с улыбками на лицах, долго говорили о французах, англичанах и шведах как о своих
друзьях, о близких сердцу
людях, которых они уважают, живут их радостями, чувствуют горе.
Эту песню пели тише
других, но она звучала сильнее всех и обнимала
людей, как воздух мартовского дня — первого дня грядущей весны.
— Нам нужна газета! — часто говорил Павел. Жизнь становилась торопливой и лихорадочной,
люди все быстрее перебегали от одной книги к
другой, точно пчелы с цветка на цветок.
Но листки волновали
людей, и, если их не было неделю,
люди уже говорили
друг другу...
В трактире и на фабрике замечали новых, никому не известных
людей. Они выспрашивали, рассматривали, нюхали и сразу бросались всем в глаза, одни — подозрительной осторожностью,
другие — излишней навязчивостью.
Отовсюду торопливо бежали
люди, размахивая руками, разжигая
друг друга горячими, колкими словами.
Раздражение, всегда дремотно таившееся в усталых грудях, просыпалось, требовало выхода, торжествуя, летало по воздуху, все шире расправляя темные крылья, все крепче охватывая
людей, увлекая их за собой, сталкивая
друг с
другом, перерождаясь в пламенную злобу.
— Такое дело! — сказал Рыбин, усмехнувшись. — И меня — обыскали, ощупали, да-а. Изругали… Ну — не обидели однако. Увели, значит, Павла! Директор мигнул, жандарм кивнул, и — нет
человека? Они дружно живут. Одни народ доят, а
другие — за рога держат…
Когда они ушли, она заперла дверь и, встав на колени среди комнаты, стала молиться под шум дождя. Молилась без слов, одной большой думой о
людях, которых ввел Павел в ее жизнь. Они как бы проходили между нею и иконами, проходили все такие простые, странно близкие
друг другу и одинокие.
И одни утешали, доказывая, что Павла скоро выпустят,
другие тревожили ее печальное сердце словами соболезнования, третьи озлобленно ругали директора, жандармов, находя в груди ее ответное эхо. Были
люди, которые смотрели на нее злорадно, а табельщик Исай Горбов сказал сквозь зубы...
— Те, которые близко подошли к нам, они, может, сами ничего не знают. Они верят — так надо! А может — за ними
другие есть, которым — лишь бы выгода была?
Человек против себя зря не пойдет…
— Обидно это, — а надо не верить
человеку, надо бояться его и даже — ненавидеть! Двоится
человек. Ты бы — только любить хотел, а как это можно? Как простить
человеку, если он диким зверем на тебя идет, не признает в тебе живой души и дает пинки в человеческое лицо твое? Нельзя прощать! Не за себя нельзя, — я за себя все обиды снесу, — но потакать насильщикам не хочу, не хочу, чтобы на моей спине
других бить учились.
— Я не должен прощать ничего вредного, хоть бы мне и не вредило оно. Я — не один на земле! Сегодня я позволю себя обидеть и, может, только посмеюсь над обидой, не уколет она меня, — а завтра, испытав на мне свою силу, обидчик пойдет с
другого кожу снимать. И приходится на
людей смотреть разно, приходится держать сердце строго, разбирать
людей: это — свои, это — чужие. Справедливо — а не утешает!
— А отчего? — спросил хохол загораясь. — Это так хорошо видно, что даже смешно. Оттого только, что неровно
люди стоят. Так давайте же поровняем всех! Разделим поровну все, что сделано разумом, все, что сработано руками! Не будем держать
друг друга в рабстве страха и зависти, в плену жадности и глупости!..
Наконец ей дали свидание, и в воскресенье она скромно сидела в углу тюремной канцелярии. Кроме нее, в тесной и грязной комнате с низким потолком было еще несколько
человек, ожидавших свиданий. Должно быть, они уже не в первый раз были здесь и знали
друг друга; между ними лениво и медленно сплетался тихий и липкий, как паутина, разговор.
— И дураки и умники — одним миром мазаны! — твердо сказал Николай. — Вот ты умник и Павел тоже, — а я для вас разве такой же
человек, как Федька Мазин, или Самойлов, или оба вы
друг для
друга? Не ври, я не поверю, все равно… и все вы отодвигаете меня в сторону, на отдельное место…
Завязался один из тех споров, когда
люди начинали говорить словами, непонятными для матери. Кончили обедать, а все еще ожесточенно осыпали
друг друга трескучим градом мудреных слов. Иногда говорили просто.
— Я знаю — будет время, когда
люди станут любоваться
друг другом, когда каждый будет как звезда пред
другим!
Видишь, как поставлены
люди друг против
друга?
А вот поставили
людей одних против
других, ослепили глупостью и страхом, всех связали по рукам и по ногам, стиснули и сосут их, давят и бьют одних
другими.
Всюду собирались кучки
людей, горячо обсуждая волнующий призыв. Жизнь вскипала, она в эту весну для всех была интереснее, всем несла что-то новое, одним — еще причину раздражаться, злобно ругая крамольников,
другим — смутную тревогу и надежду, а третьим — их было меньшинство — острую радость сознания, что это они являются силой, которая будит всех.
И народ бежал встречу красному знамени, он что-то кричал, сливался с толпой и шел с нею обратно, и крики его гасли в звуках песни — той песни, которую дома пели тише
других, — на улице она текла ровно, прямо, со страшной силой. В ней звучало железное мужество, и, призывая
людей в далекую дорогу к будущему, она честно говорила о тяжестях пути. В ее большом спокойном пламени плавился темный шлак пережитого, тяжелый ком привычных чувств и сгорала в пепел проклятая боязнь нового…
Казалось, в воздухе поет огромная медная труба, поет и будит
людей, вызывая в одной груди готовность к бою, в
другой — неясную радость, предчувствие чего-то нового, жгучее любопытство, там — возбуждая смутный трепет надежд, здесь — открывая выход едкому потоку годами накопленной злобы. Все заглядывали вперед, где качалось и реяло в воздухе красное знамя.
Не видя ничего, не зная, что случилось впереди, мать расталкивала толпу, быстро подвигаясь вперед, а навстречу ей пятились
люди, одни — наклонив головы и нахмурив брови,
другие — конфузливо улыбаясь, третьи — насмешливо свистя. Она тоскливо осматривала их лица, ее глаза молча спрашивали, просили, звали…
Голос Павла звучал твердо, слова звенели в воздухе четко и ясно, но толпа разваливалась,
люди один за
другим отходили вправо и влево к домам, прислонялись к заборам. Теперь толпа имела форму клина, острием ее был Павел, и над его головой красно горело знамя рабочего народа. И еще толпа походила на черную птицу — широко раскинув свои крылья, она насторожилась, готовая подняться и лететь, а Павел был ее клювом…
Все ближе сдвигались
люди красного знамени и плотная цепь серых
людей, ясно было видно лицо солдат — широкое во всю улицу, уродливо сплюснутое в грязно-желтую узкую полосу, — в нее были неровно вкраплены разноцветные глаза, а перед нею жестко сверкали тонкие острия штыков. Направляясь в груди
людей, они, еще не коснувшись их, откалывали одного за
другим от толпы, разрушая ее.
Она пошла, опираясь на древко, ноги у нее гнулись. Чтобы не упасть, она цеплялась
другой рукой за стены и заборы. Перед нею пятились
люди, рядом с нею и сзади нее шли солдаты, покрикивая...
— Я вот теперь смогу сказать кое-как про себя, про
людей, потому что — стала понимать, могу сравнить. Раньше жила, — не с чем было сравнивать. В нашем быту — все живут одинаково. А теперь вижу, как
другие живут, вспоминаю, как сама жила, и — горько, тяжело!
Прощаясь с сестрой, Николай крепко пожал ей руку, и мать еще раз отметила простоту и спокойствие их отношений. Ни поцелуев, ни ласковых слов у этих
людей, а относятся они
друг к
другу так душевно, заботливо. Там, где она жила,
люди много целуются, часто говорят ласковые слова и всегда кусают
друг друга, как голодные собаки.
— Намедни, — продолжал Рыбин, — вызвал меня земский, — говорит мне: «Ты что, мерзавец, сказал священнику?» — «Почему я — мерзавец? Я зарабатываю хлеб свой горбом, я ничего худого против
людей не сделал, — говорю, — вот!» Он заорал, ткнул мне в зубы… трое суток я сидел под арестом. Так говорите вы с народом! Так? Не жди прощенья, дьявол! Не я —
другой, не тебе — детям твоим возместит обиду мою, — помни! Вспахали вы железными когтями груди народу, посеяли в них зло — не жди пощады, дьяволы наши! Вот.
— Тут в одном — все стиснуто… вся жизнь, пойми! — угрюмо заметил Рыбин. — Я десять раз слыхал его судьбу, а все-таки, иной раз, усомнишься. Бывают добрые часы, когда не хочешь верить в гадость
человека, в безумство его… когда всех жалко, и богатого, как бедного… и богатый тоже заблудился! Один слеп от голода,
другой — от золота. Эх,
люди, думаешь, эх, братья! Встряхнись, подумай честно, подумай, не щадя себя, подумай!
Человек видел свои желания и думы в далеком, занавешенном темной, кровавой завесой прошлом, среди неведомых ему иноплеменников, и внутренне, — умом и сердцем, — приобщался к миру, видя в нем
друзей, которые давно уже единомышленно и твердо решили добиться на земле правды, освятили свое решение неисчислимыми страданиями, пролили реки крови своей ради торжества жизни новой, светлой и радостной.
Но слишком часто она видела, что все эти
люди как будто нарочно подогревают
друг друга и горячатся напоказ, точно каждый из них хочет доказать товарищам, что для него правда ближе и дороже, чем для них, а
другие обижались на это и, в свою очередь доказывая близость к правде, начинали спорить резко, грубо. Каждый хотел вскочить выше
другого, казалось ей, и это вызывало у нее тревожную грусть. Она двигала бровью и, глядя на всех умоляющими глазами, думала...
Иные, скрывая свое раздражение, шутили,
другие угрюмо смотрели в землю, стараясь не замечать оскорбительного, третьи, не сдерживая гнева, иронически смеялись над администрацией, которая боится
людей, вооруженных только словом.
«Не много вас, которые за правду…» Она шагала, опустив голову, и ей казалось, что это хоронят не Егора, а что-то
другое, привычное, близкое и нужное ей. Ей было тоскливо, неловко. Сердце наполнялось шероховатым тревожным чувством несогласия с
людьми, провожавшими Егора.
— Я скажу всего несколько слов! — спокойно заявил молодой
человек. — Товарищи! Над могилой нашего учителя и
друга давайте поклянемся, что не забудем никогда его заветы, что каждый из нас будет всю жизнь неустанно рыть могилу источнику всех бед нашей родины, злой силе, угнетающей ее, — самодержавию!
Он побеждал. Бросая палки,
люди один за
другим отскакивали прочь, а мать все пробивалась вперед, увлекаемая неодолимой силой, и видела, как Николай, в шляпе, сдвинутой на затылок, отталкивал в сторону охмеленных злобой
людей, слышала его упрекающий голос...
— Когда же я боялась? И в первый раз делала это без страха… а тут вдруг… — Не кончив фразу, она опустила голову. Каждый раз, когда ее спрашивали — не боится ли она, удобно ли ей, может ли она сделать то или это, — она слышала в подобных вопросах просьбу к ней, ей казалось, что
люди отодвигают ее от себя в сторону, относятся к ней иначе, чем
друг к
другу.
— Спасибо,
люди добрые, спасибо! Мы сами должны
друг дружке руки освободить, — так! Кто нам поможет?
— Крестьяне! Ищите грамотки, читайте, не верьте начальству и попам, когда они говорят, что безбожники и бунтовщики те
люди, которые для нас правду несут. Правда тайно ходит по земле, она гнезд ищет в народе, — начальству она вроде ножа и огня, не может оно принять ее, зарежет она его, сожжет! Правда вам —
друг добрый, а начальству — заклятый враг! Вот отчего она прячется!..
Люди разбились на две группы — одна, окружив станового, кричала и уговаривала его,
другая, меньше числом, осталась вокруг избитого и глухо, угрюмо гудела. Несколько
человек подняли его с земли, сотские снова хотели вязать руки ему.