Неточные совпадения
Ей было сладко видеть, что его голубые глаза, всегда серьезные и строгие, теперь горели так мягко и ласково. На ее губах явилась довольная, тихая улыбка, хотя в морщинах щек еще дрожали слезы. В ней колебалось двойственное чувство гордости сыном, который так хорошо видит горе жизни, но она не могла забыть о его молодости и о том, что он говорит не так, как все, что он один решил вступить в спор с
этой привычной
для всех — и
для нее — жизнью. Ей хотелось сказать ему: «Милый, что ты можешь сделать?»
— Сам не понимаю, как
это вышло! С детства всех боялся, стал подрастать — начал ненавидеть, которых за подлость, которых — не знаю за что, так просто! А теперь все
для меня по-другому встали, — жалко всех, что ли? Не могу понять, но сердце стало мягче, когда узнал, что не все виноваты в грязи своей…
Ей нравилось серьезное лицо Наташи, внимательно наблюдавшей за всеми, точно
эти парни были детьми
для нее.
Резкие слова и суровый напев ее не нравились матери, но за словами и напевом было нечто большее, оно заглушало звук и слово своею силой и будило в сердце предчувствие чего-то необъятного
для мысли.
Это нечто она видела на лицах, в глазах молодежи, она чувствовала в их грудях и, поддаваясь силе песни, не умещавшейся в словах и звуках, всегда слушала ее с особенным вниманием, с тревогой более глубокой, чем все другие песни.
— Надо, Андрей, ясно представлять себе, чего хочешь, — заговорил Павел медленно. — Положим, и она тебя любит, — я
этого не думаю, — но, положим, так! И вы — поженитесь. Интересный брак — интеллигентка и рабочий! Родятся дети, работать тебе надо будет одному… и — много. Жизнь ваша станет жизнью из-за куска хлеба,
для детей,
для квартиры;
для дела — вас больше нет. Обоих нет!
— Если вы, мамаша, покажете им, что испугались, они подумают: значит, в
этом доме что-то есть, коли она так дрожит. Вы ведь понимаете — дурного мы не хотим, на нашей стороне правда, и всю жизнь мы будем работать
для нее — вот вся наша вина! Чего же бояться?
Тут вмешалась мать. Когда сын говорил о боге и обо всем, что она связывала с своей верой в него, что было дорого и свято
для нее, она всегда искала встретить его глаза; ей хотелось молча попросить сына, чтобы он не царапал ей сердце острыми и резкими словами неверия. Но за неверием его ей чувствовалась вера, и
это успокаивало ее.
За фабрикой, почти окружая ее гнилым кольцом, тянулось обширное болото, поросшее ельником и березой. Летом оно дышало густыми, желтыми испарениями, и на слободку с него летели тучи комаров, сея лихорадки. Болото принадлежало фабрике, и новый директор, желая извлечь из него пользу, задумал осушить его, а кстати выбрать торф. Указывая рабочим, что
эта мера оздоровит местность и улучшит условия жизни
для всех, директор распорядился вычитать из их заработка копейку с рубля на осушение болота.
Павел объяснил несправедливость налога и явную выгоду
этой затеи
для фабрики; они оба, нахмурившись, ушли. Проводив их, мать сказала, усмехаясь...
— Ого! Ну, —
это не шутка!
Это дело! Павел-то будет рад, а?
Это — хорошо, ненько! И
для Павла и
для всех!
— Э! — кивнув головой, сказал хохол. — Поговорок много. Меньше знаешь — крепче спишь, чем неверно? Поговорками — желудок думает, он из них уздечки
для души плетет, чтобы лучше было править ею. А
это какая буква?
— Господа! — молвил Рыбин, и бородатое лицо напряглось, покраснело. — Значит — господа книжки составляют, они раздают. А в книжках
этих пишется — против господ. Теперь, — скажи ты мне, — какая им польза тратить деньги
для того, чтобы народ против себя поднять, а?
Мать старалась не двигаться, чтобы не помешать ему, не прерывать его речи. Она слушала его всегда с бо́льшим вниманием, чем других, — он говорил проще всех, и его слова сильнее трогали сердце. Павел никогда не говорил о том, что видит впереди. А
этот, казалось ей, всегда был там частью своего сердца, в его речах звучала сказка о будущем празднике
для всех на земле.
Эта сказка освещала
для матери смысл жизни и работы ее сына и всех товарищей его.
— Все они — не люди, а так, молотки, чтобы оглушать людей. Инструменты. Ими обделывают нашего брата, чтобы мы были удобнее. Сами они уже сделаны удобными
для управляющей нами руки — могут работать все, что их заставят, не думая, не спрашивая, зачем
это нужно.
Мать считала их, мысленно собирая толпой вокруг Павла, — в
этой толпе он становился незаметным
для глаз врагов.
Она аккуратно носила на фабрику листовки, смотрела на
это как на свою обязанность и стала привычной
для сыщиков, примелькалась им. Несколько раз ее обыскивали, но всегда — на другой день после того, как листки появлялись на фабрике. Когда с нею ничего не было, она умела возбудить подозрение сыщиков и сторожей, они хватали ее, обшаривали, она притворялась обиженной, спорила с ними и, пристыдив, уходила, гордая своей ловкостью. Ей нравилась
эта игра.
Я не хочу переехать в недра земли ранее, чем мы отречемся от старого мира публично и явно, а потому, отклоняя предложение товарища Самойлова о вооруженной демонстрации, предлагаю вооружить меня крепкими сапогами, ибо глубоко убежден, что
это полезнее
для торжества социализма, чем даже очень большое мордобитие!..
— Нет! — сказал он. — Я
это —
для себя.
— Убить животное только потому, что надо есть, — и
это уже скверно. Убить зверя, хищника…
это понятно! Я сам мог бы убить человека, который стал зверем
для людей. Но убить такого жалкого — как могла размахнуться рука?..
Они нас убивают десятками и сотнями, —
это дает мне право поднять руку и опустить ее на одну из вражьих голов, на врага, который ближе других подошел ко мне и вреднее других
для дела моей жизни.
— Я не виню себя — нет! — твердо сказал хохол. — Но противно же мне
это! Лишнее
это для меня.
И только
для того давят насмерть всех и все, чтобы сохранить серебро, золото, ничтожные бумажки, всю
эту жалкую дрянь, которая дает им власть над людьми.
— Да я и не заметила, как
это вышло! Он
для меня такой близкий стал, — и не знаю, как сказать!
Всюду собирались кучки людей, горячо обсуждая волнующий призыв. Жизнь вскипала, она в
эту весну
для всех была интереснее, всем несла что-то новое, одним — еще причину раздражаться, злобно ругая крамольников, другим — смутную тревогу и надежду, а третьим — их было меньшинство — острую радость сознания, что
это они являются силой, которая будит всех.
Павел и Андрей почти не спали по ночам, являлись домой уже перед гудком оба усталые, охрипшие, бледные. Мать знала, что они устраивают собрания в лесу, на болоте, ей было известно, что вокруг слободы по ночам рыскают разъезды конной полиции, ползают сыщики, хватая и обыскивая отдельных рабочих, разгоняя группы и порою арестуя того или другого. Понимая, что и сына с Андреем тоже могут арестовать каждую ночь, она почти желала
этого —
это было бы лучше
для них, казалось ей.
День становился все более ясным, облака уходили, гонимые ветром. Мать собирала посуду
для чая и, покачивая головой, думала о том, как все странно: шутят они оба, улыбаются в
это утро, а в полдень ждет их — кто знает — что? И ей самой почему-то спокойно, почти радостно.
— Товарищи! Говорят, на земле разные народы живут — евреи и немцы, англичане и татары. А я — в
это не верю! Есть только два народа, два племени непримиримых — богатые и бедные! Люди разно одеваются и разно говорят, а поглядите, как богатые французы, немцы, англичане обращаются с рабочим народом, так и увидите, что все они
для рабочего — тоже башибузуки, кость им в горло!
— Товарищи! — раздался голос Павла. — Солдаты такие же люди, как мы. Они не будут бить нас. За что бить? За то, что мы несем правду, нужную всем? Ведь
эта правда и
для них нужна. Пока они не понимают
этого, но уже близко время, когда и они встанут рядом с нами, когда они пойдут не под знаменем грабежей и убийств, а под нашим знаменем свободы. И
для того, чтобы они поняли нашу правду скорее, мы должны идти вперед. Вперед, товарищи! Всегда — вперед!
Она сильно ударила по клавишам, и раздался громкий крик, точно кто-то услышал ужасную
для себя весть, — она ударила его в сердце и вырвала
этот потрясающий звук. Испуганно затрепетали молодые голоса и бросились куда-то торопливо, растерянно; снова закричал громкий, гневный голос, все заглушая. Должно быть — случилось несчастье, но вызвало к жизни не жалобы, а гнев. Потом явился кто-то ласковый и сильный и запел простую красивую песнь, уговаривая, призывая за собой.
Сердце матери налилось желанием сказать что-то хорошее
этим людям. Она улыбалась, охмеленная музыкой, чувствуя себя способной сделать что-то нужное
для брата и сестры.
Она не могла насытить свое желание и снова говорила им то, что было ново
для нее и казалось ей неоценимо важным. Стала рассказывать о своей жизни в обидах и терпеливом страдании, рассказывала беззлобно, с усмешкой сожаления на губах, развертывая серый свиток печальных дней, перечисляя побои мужа, и сама поражалась ничтожностью поводов к
этим побоям, сама удивлялась своему неумению отклонить их…
В ее квартире была устроена тайная типография, и когда жандармы, узнав об
этом, явились с обыском, она, успев за минуту перед их приходом переодеться горничной, ушла, встретив у ворот дома своих гостей, и без верхнего платья, в легком платке на голове и с жестянкой
для керосина в руках, зимою, в крепкий мороз, прошла весь город из конца в конец.
—
Это — не моя песня, ее тысячи людей поют, не понимая целебного урока
для народа в своей несчастной жизни. Сколько замученных работой калек молча помирают с голоду… — Он закашлялся, сгибаясь, вздрагивая.
— Истребляют людей работой, — зачем? Жизнь у человека воруют, — зачем, говорю? Наш хозяин, — я на фабрике Нефедова жизнь потерял, — наш хозяин одной певице золотую посуду подарил
для умывания, даже ночной горшок золотой! В
этом горшке моя сила, моя жизнь. Вот
для чего она пошла, — человек убил меня работой, чтобы любовницу свою утешить кровью моей, — ночной горшок золотой купил ей на кровь мою!
— Мне с вами хорошо. Смотрю на вас и думаю — может,
эти возместят за тех, кого ограбили, за народ, убитый
для жадности…
— Иной раз говорит, говорит человек, а ты его не понимаешь, покуда не удастся ему сказать тебе какое-то простое слово, и одно оно вдруг все осветит! — вдумчиво рассказывала мать. — Так и
этот больной. Я слышала и сама знаю, как жмут рабочих на фабриках и везде. Но к
этому сызмала привыкаешь, и не очень
это задевает сердце. А он вдруг сказал такое обидное, такое дрянное. Господи! Неужели
для того всю жизнь работе люди отдают, чтобы хозяева насмешки позволяли себе?
Это — без оправдания!
Видя их блеск, мать понимала, что
этот человек никому и ничего не прощает, — не может простить, — и, чувствуя, что
для него тяжела
эта твердость, жалела Николая.
— Красота какая, Николай Иванович, а? И сколько везде красоты
этой милой, — а все от нас закрыто и все мимо летит, не видимое нами. Люди мечутся — ничего не знают, ничем не могут любоваться, ни времени у них на
это, ни охоты. Сколько могли бы взять радости, если бы знали, как земля богата, как много на ней удивительного живет. И все —
для всех, каждый —
для всего, — так ли?
Но слишком часто она видела, что все
эти люди как будто нарочно подогревают друг друга и горячатся напоказ, точно каждый из них хочет доказать товарищам, что
для него правда ближе и дороже, чем
для них, а другие обижались на
это и, в свою очередь доказывая близость к правде, начинали спорить резко, грубо. Каждый хотел вскочить выше другого, казалось ей, и
это вызывало у нее тревожную грусть. Она двигала бровью и, глядя на всех умоляющими глазами, думала...
— Вашему знакомому необходимо переодеться и возможно скорее уйти от меня, так вы, Пелагея Ниловна, сейчас же идите, достаньте платье
для него и принесите все сюда. Жаль — нет Софьи,
это ее специальность — прятать людей.
Эта выдумка мало действовала на торговцев, но очень нравилась ей самой, — дорогой она сообразила, что полиция, конечно, поймет необходимость
для Николая переменить платье и пошлет сыщиков на рынок.
Это не умрет
для меня никогда, я знаю.
— Он, — продолжала Саша, — весь охвачен мыслями о товарищах, и знаете, в чем убеждает меня? В необходимости устроить
для них побег, да! Он говорит, что
это очень просто и легко…
— Почему, Саша? — лукаво спросила Софья, вставая и подходя к ней. Вопрос
этот показался матери лишним и обидным
для девушки, она вздохнула и, подняв бровь, с упреком посмотрела на Софью.
— Да, немножко счастья —
это хорошо
для каждого!.. — негромко заметил Николай. — Но нет людей, которые желали бы немножко счастья. А когда его много — оно дешево…
— Нет,
это трудно
для вас, Ниловна! — сухо сказал Николай. — Вам пришлось бы жить за городом, прекратить свидания с Павлом и вообще…
—
Для Паши
это не велика потеря, да и мне
эти свидания только душу рвут! Говорить ни о чем нельзя. Стоишь против сына дурой, а тебе в рот смотрят, ждут — не скажешь ли чего лишнего…
События последних дней утомили ее, и теперь, услышав о возможности
для себя жить вне города, вдали от его драм, она жадно ухватилась за
эту возможность.
Мать слышала его слова точно сквозь сон, память строила перед нею длинный ряд событий, пережитых за последние годы, и, пересматривая их, она повсюду видела себя. Раньше жизнь создавалась где-то вдали, неизвестно кем и
для чего, а вот теперь многое делается на ее глазах, с ее помощью. И
это вызывало у нее спутанное чувство недоверия к себе и довольства собой, недоумения и тихой грусти…
— Крестьяне! — полным и тугим голосом говорил Рыбин. — Бумагам
этим верьте, — я теперь за них, может, смерть приму, били меня, истязали, хотели выпытать — откуда я их взял, и еще бить будут, — все стерплю! Потому — в
этих грамотах правда положена, правда
эта дороже хлеба
для нас должна быть, — вот!