Неточные совпадения
Несколько стульев, комод
для белья, на нем маленькое зеркало, сундук с платьем, часы на стене и две иконы в углу — вот и
все.
Ей казалось, что с течением времени сын говорит
все меньше, и, в то же время, она замечала, что порою он употребляет какие-то новые слова, непонятные ей, а привычные
для нее грубые и резкие выражения — выпадают из его речи.
Со
всею силой юности и жаром ученика, гордого знаниями, свято верующего в их истину, он говорил о том, что было ясно
для него, — говорил не столько
для матери, сколько проверяя самого себя.
— Сам не понимаю, как это вышло! С детства
всех боялся, стал подрастать — начал ненавидеть, которых за подлость, которых — не знаю за что, так просто! А теперь
все для меня по-другому встали, — жалко
всех, что ли? Не могу понять, но сердце стало мягче, когда узнал, что не
все виноваты в грязи своей…
Ей нравилось серьезное лицо Наташи, внимательно наблюдавшей за
всеми, точно эти парни были детьми
для нее.
Резкие слова и суровый напев ее не нравились матери, но за словами и напевом было нечто большее, оно заглушало звук и слово своею силой и будило в сердце предчувствие чего-то необъятного
для мысли. Это нечто она видела на лицах, в глазах молодежи, она чувствовала в их грудях и, поддаваясь силе песни, не умещавшейся в словах и звуках, всегда слушала ее с особенным вниманием, с тревогой более глубокой, чем
все другие песни.
Почти каждый вечер после работы у Павла сидел кто-нибудь из товарищей, и они читали, что-то выписывали из книг, озабоченные, не успевшие умыться. Ужинали и пили чай с книжками в руках, и
все более непонятны
для матери были их речи.
— Ну, вот еще!
Всю жизнь стеснялась, не зная
для чего, —
для хорошего человека можно!
— Девицы тоже очень обижаются на вас! — говорила она. — Женихи вы
для всякой девушки завидные и работники
все хорошие, непьющие, а внимания на девиц не обращаете! Говорят, будто ходят к вам из города барышни зазорного поведения…
— Если вы, мамаша, покажете им, что испугались, они подумают: значит, в этом доме что-то есть, коли она так дрожит. Вы ведь понимаете — дурного мы не хотим, на нашей стороне правда, и
всю жизнь мы будем работать
для нее — вот
вся наша вина! Чего же бояться?
— Она верно идет! — говорил он. — Вот она привела вас ко мне с открытой душой. Нас, которые
всю жизнь работают, она соединяет понемногу; будет время — соединит
всех! Несправедливо, тяжело построена она
для нас, но сама же и открывает нам глаза на свой горький смысл, сама указывает человеку, как ускорить ее ход.
Тут вмешалась мать. Когда сын говорил о боге и обо
всем, что она связывала с своей верой в него, что было дорого и свято
для нее, она всегда искала встретить его глаза; ей хотелось молча попросить сына, чтобы он не царапал ей сердце острыми и резкими словами неверия. Но за неверием его ей чувствовалась вера, и это успокаивало ее.
—
Всех почти выловили, — черт их возьми!.. Теперь нам нужно дело продолжать по-прежнему, не только
для дела, — а и
для спасения товарищей.
—
Все они — не люди, а так, молотки, чтобы оглушать людей. Инструменты. Ими обделывают нашего брата, чтобы мы были удобнее. Сами они уже сделаны удобными
для управляющей нами руки — могут работать
все, что их заставят, не думая, не спрашивая, зачем это нужно.
— И дураки и умники — одним миром мазаны! — твердо сказал Николай. — Вот ты умник и Павел тоже, — а я
для вас разве такой же человек, как Федька Мазин, или Самойлов, или оба вы друг
для друга? Не ври, я не поверю,
все равно… и
все вы отодвигаете меня в сторону, на отдельное место…
Одни насмешливые и серьезные, другие веселые, сверкающие силой юности, третьи задумчиво тихие —
все они имели в глазах матери что-то одинаково настойчивое, уверенное, и хотя у каждого было свое лицо —
для нее
все лица сливались в одно: худое, спокойно решительное, ясное лицо с глубоким взглядом темных глаз, ласковым и строгим, точно взгляд Христа на пути в Эммаус.
Завязался один из тех споров, когда люди начинали говорить словами, непонятными
для матери. Кончили обедать, а
все еще ожесточенно осыпали друг друга трескучим градом мудреных слов. Иногда говорили просто.
Тогда не жизнь будет, а — служение человеку, образ его вознесется высоко;
для свободных —
все высоты достигаемы!
И только
для того давят насмерть
всех и
все, чтобы сохранить серебро, золото, ничтожные бумажки,
всю эту жалкую дрянь, которая дает им власть над людьми.
—
Для тебя, Андрюша,
все просто!
— Не гожусь я ни
для чего, кроме как
для таких делов! — сказал Николай, пожимая плечами. — Думаю, думаю — где мое место? Нету места мне! Надо говорить с людьми, а я — не умею. Вижу я
все,
все обиды людские чувствую, а сказать — не могу! Немая душа.
— Дайте вы мне какую-нибудь тяжелую работу, братцы! Не могу я так, без толку жить! Вы
все в деле. Вижу я — растет оно, а я — в стороне! Вожу бревна, доски. Разве можно
для этого жить? Дайте тяжелую работу!
День становился
все более ясным, облака уходили, гонимые ветром. Мать собирала посуду
для чая и, покачивая головой, думала о том, как
все странно: шутят они оба, улыбаются в это утро, а в полдень ждет их — кто знает — что? И ей самой почему-то спокойно, почти радостно.
— Товарищи! Говорят, на земле разные народы живут — евреи и немцы, англичане и татары. А я — в это не верю! Есть только два народа, два племени непримиримых — богатые и бедные! Люди разно одеваются и разно говорят, а поглядите, как богатые французы, немцы, англичане обращаются с рабочим народом, так и увидите, что
все они
для рабочего — тоже башибузуки, кость им в горло!
— Товарищи! — раздался голос Павла. — Солдаты такие же люди, как мы. Они не будут бить нас. За что бить? За то, что мы несем правду, нужную
всем? Ведь эта правда и
для них нужна. Пока они не понимают этого, но уже близко время, когда и они встанут рядом с нами, когда они пойдут не под знаменем грабежей и убийств, а под нашим знаменем свободы. И
для того, чтобы они поняли нашу правду скорее, мы должны идти вперед. Вперед, товарищи! Всегда — вперед!
Она видела — слушают ее,
все молчат; чувствовала — думают люди, тесно окружая ее, и в ней росло желание — теперь уже ясное
для нее — желание толкнуть людей туда, за сыном, за Андреем, за
всеми, кого отдали в руки солдат, оставили одних.
— Родные вы мои! — сказала она, окидывая
всех заплаканными глазами. —
Для детей — жизнь,
для них — земля!..
—
Все — по-новому! И деньги без цены! Люди за них душу свою теряют, а
для вас они — так себе! Как будто из милости к людям вы их при себе держите…
Она думала о Николае заботливо, чувствовала желание сделать
для него
все как можно лучше, вложить что-то ласковое, греющее в его жизнь.
Музыка наполняла комнату
все теснее и незаметно
для матери будила ее сердце.
Она сильно ударила по клавишам, и раздался громкий крик, точно кто-то услышал ужасную
для себя весть, — она ударила его в сердце и вырвала этот потрясающий звук. Испуганно затрепетали молодые голоса и бросились куда-то торопливо, растерянно; снова закричал громкий, гневный голос,
все заглушая. Должно быть — случилось несчастье, но вызвало к жизни не жалобы, а гнев. Потом явился кто-то ласковый и сильный и запел простую красивую песнь, уговаривая, призывая за собой.
В ее квартире была устроена тайная типография, и когда жандармы, узнав об этом, явились с обыском, она, успев за минуту перед их приходом переодеться горничной, ушла, встретив у ворот дома своих гостей, и без верхнего платья, в легком платке на голове и с жестянкой
для керосина в руках, зимою, в крепкий мороз, прошла
весь город из конца в конец.
— Мы уже награждены! Мы нашли
для себя жизнь, которая удовлетворяет нас, мы живем
всеми силами души — чего еще можно желать?
Для чего истязуют народ,
для чего
всех нас мучают?
Слова не волновали мать, но вызванное рассказом Софьи большое,
всех обнявшее чувство наполняло и ее грудь благодарно молитвенной думой о людях, которые среди опасностей идут к тем, кто окован цепями труда, и приносят с собою
для них дары честного разума, дары любви к правде.
— Иной раз говорит, говорит человек, а ты его не понимаешь, покуда не удастся ему сказать тебе какое-то простое слово, и одно оно вдруг
все осветит! — вдумчиво рассказывала мать. — Так и этот больной. Я слышала и сама знаю, как жмут рабочих на фабриках и везде. Но к этому сызмала привыкаешь, и не очень это задевает сердце. А он вдруг сказал такое обидное, такое дрянное. Господи! Неужели
для того
всю жизнь работе люди отдают, чтобы хозяева насмешки позволяли себе? Это — без оправдания!
Она много говорила о святости труда и бестолково увеличивала труд матери своим неряшеством, говорила о свободе и заметно
для матери стесняла
всех резкой нетерпимостью, постоянными спорами.
Но слишком часто она видела, что
все эти люди как будто нарочно подогревают друг друга и горячатся напоказ, точно каждый из них хочет доказать товарищам, что
для него правда ближе и дороже, чем
для них, а другие обижались на это и, в свою очередь доказывая близость к правде, начинали спорить резко, грубо. Каждый хотел вскочить выше другого, казалось ей, и это вызывало у нее тревожную грусть. Она двигала бровью и, глядя на
всех умоляющими глазами, думала...
Незаметно
для нее она стала меньше молиться, но
все больше думала о Христе и о людях, которые, не упоминая имени его, как будто даже не зная о нем, жили — казалось ей — по его заветам и, подобно ему считая землю царством бедных, желали разделить поровну между людьми
все богатства земли.
Она редко понимала смысл его слов, но чувство спокойной веры, оживлявшее их, становилось
все более доступно
для нее.
— Вашему знакомому необходимо переодеться и возможно скорее уйти от меня, так вы, Пелагея Ниловна, сейчас же идите, достаньте платье
для него и принесите
все сюда. Жаль — нет Софьи, это ее специальность — прятать людей.
Покупая платье
для Николая, она жестоко торговалась с продавцами и, между прочим, ругала своего пьяницу мужа, которого ей приходится одевать чуть не каждый месяц во
все новое.
— Он, — продолжала Саша, —
весь охвачен мыслями о товарищах, и знаете, в чем убеждает меня? В необходимости устроить
для них побег, да! Он говорит, что это очень просто и легко…
— Я хочу вас просить. Я знаю — он не согласится! Уговорите его! Он — нужен, скажите ему, что он необходим
для дела, что я боюсь — он захворает. Вы видите — суд
все еще не назначен…
— Крестьяне! — полным и тугим голосом говорил Рыбин. — Бумагам этим верьте, — я теперь за них, может, смерть приму, били меня, истязали, хотели выпытать — откуда я их взял, и еще бить будут, —
все стерплю! Потому — в этих грамотах правда положена, правда эта дороже хлеба
для нас должна быть, — вот!
— Дело чистое, Степан, видишь? Дело отличное! Я тебе говорил — это народ собственноручно начинает. А барыня — она правды не скажет, ей это вредно. Я ее уважаю, что же говорить! Человек хороший и добра нам хочет, ну — немножко — и чтобы без убытка
для себя! Народ же — он желает прямо идти и ни убытка, ни вреда не боится — видал? Ему
вся жизнь вредна, везде — убыток, ему некуда повернуться, кругом — ничего, кроме — стой! — кричат со
всех сторон.
— Уже их много родилось, таких людей,
все больше рождается, и
все они, до конца своего, будут стоять за свободу
для людей, за правду…
Она забыла осторожность и хотя не называла имен, но рассказывала
все, что ей было известно о тайной работе
для освобождения народа из цепей жадности. Рисуя образы, дорогие ее сердцу, она влагала в свои слова
всю силу,
все обилие любви, так поздно разбуженной в ее груди тревожными толчками жизни, и сама с горячей радостью любовалась людьми, которые вставали в памяти, освещенные и украшенные ее чувством.
— Увидишь — верно! Нет, ты поговори с ними. У меня
все готово — веревочная лестница, крючья
для нее, — хозяин будет фонарщиком…
— Да ведь чего же? Мне нужно было только достать место и одежду
для Рыбина,
все остальное взял на себя Гобун. Рыбину придется пройти
всего один квартал. Его на улице встретит Весовщиков, — загримированный, конечно, — накинет на него пальто, даст шапку и укажет путь. Я буду ждать его, переодену и увезу.