Неточные совпадения
Но росла ее тревога. Не становясь от времени яснее, она
все более остро щекотала
сердце предчувствием чего-то необычного. Порою у матери являлось недовольство сыном, она думала: «
Все люди — как люди, а он — как монах. Уж очень строг. Не по годам это…»
Голос его звучал тихо, но твердо, глаза блестели упрямо. Она
сердцем поняла, что сын ее обрек себя навсегда чему-то тайному и страшному.
Все в жизни казалось ей неизбежным, она привыкла подчиняться не думая и теперь только заплакала тихонько, не находя слов в
сердце, сжатом горем и тоской.
А вот теперь перед нею сидит ее сын, и то, что говорят его глаза, лицо, слова, —
все это задевает за
сердце, наполняя его чувством гордости за сына, который верно понял жизнь своей матери, говорит ей о ее страданиях, жалеет ее.
— Сам не понимаю, как это вышло! С детства
всех боялся, стал подрастать — начал ненавидеть, которых за подлость, которых — не знаю за что, так просто! А теперь
все для меня по-другому встали, — жалко
всех, что ли? Не могу понять, но
сердце стало мягче, когда узнал, что не
все виноваты в грязи своей…
И
все мечтательно, с улыбками на лицах, долго говорили о французах, англичанах и шведах как о своих друзьях, о близких
сердцу людях, которых они уважают, живут их радостями, чувствуют горе.
Резкие слова и суровый напев ее не нравились матери, но за словами и напевом было нечто большее, оно заглушало звук и слово своею силой и будило в
сердце предчувствие чего-то необъятного для мысли. Это нечто она видела на лицах, в глазах молодежи, она чувствовала в их грудях и, поддаваясь силе песни, не умещавшейся в словах и звуках, всегда слушала ее с особенным вниманием, с тревогой более глубокой, чем
все другие песни.
Тут вмешалась мать. Когда сын говорил о боге и обо
всем, что она связывала с своей верой в него, что было дорого и свято для нее, она всегда искала встретить его глаза; ей хотелось молча попросить сына, чтобы он не царапал ей
сердце острыми и резкими словами неверия. Но за неверием его ей чувствовалась вера, и это успокаивало ее.
— Хорошая! — кивнул головой Егор. — Вижу я — вам ее жалко. Напрасно! У вас не хватит
сердца, если вы начнете жалеть
всех нас, крамольников.
Всем живется не очень легко, говоря правду. Вот недавно воротился из ссылки мой товарищ. Когда он ехал через Нижний — жена и ребенок ждали его в Смоленске, а когда он явился в Смоленск — они уже были в московской тюрьме. Теперь очередь жены ехать в Сибирь. У меня тоже была жена, превосходный человек, пять лет такой жизни свели ее в могилу…
— А не плачьте, ненько, не томите
сердца! Честное слово говорю вам — скоро его выпустят! Ничего у них нет против него,
все ребята молчат, как вареные рыбы…
— С меня немногого довольно. Я знаю, что вы меня любите, — вы
всех можете любить,
сердце у вас большое! — покачиваясь на стуле, говорил хохол.
— Вы можете! — сказал хохол и, отвернув от нее лицо, крепко, как всегда, потер руками голову, щеку и глаза. —
Все любят близкое, но — в большом
сердце и далекое — близко! Вы много можете. Велико у вас материнское…
— Знаете, иногда такое живет в
сердце, — удивительное! Кажется, везде, куда ты ни придешь, — товарищи,
все горят одним огнем,
все веселые, добрые, славные. Без слов друг друга понимают… Живут
все хором, а каждое
сердце поет свою песню.
Все песни, как ручьи, бегут — льются в одну реку, и течет река широко и свободно в море светлых радостей новой жизни.
Мать старалась не двигаться, чтобы не помешать ему, не прерывать его речи. Она слушала его всегда с бо́льшим вниманием, чем других, — он говорил проще
всех, и его слова сильнее трогали
сердце. Павел никогда не говорил о том, что видит впереди. А этот, казалось ей, всегда был там частью своего
сердца, в его речах звучала сказка о будущем празднике для
всех на земле. Эта сказка освещала для матери смысл жизни и работы ее сына и
всех товарищей его.
Все было странно спокойно и неприятно просто. Казалось, что
все издавна привыкли, сжились со своим положением; одни — спокойно сидят, другие — лениво караулят, третьи — аккуратно и устало посещают заключенных.
Сердце матери дрожало дрожью нетерпения, она недоуменно смотрела на
все вокруг, удивленная этой тяжелой простотой.
— Ничего я тебе не скажу! — заговорил хохол, тепло лаская враждебный взгляд Весовщикова грустной улыбкой голубых глаз. — Я знаю — спорить с человеком в такой час, когда у него в
сердце все царапины кровью сочатся, — это только обижать его; я знаю, брат!
— А знаешь, Андрей,
всего больше те люди шутят, у которых
сердце ноет…
— Не тронь ты меня! — тоскливо крикнула она, прижимая его голову к своей груди. — Не говори ничего! Господь с тобой, — твоя жизнь — твое дело! Но — не задевай
сердца! Разве может мать не жалеть? Не может…
Всех жалко мне!
Все вы — родные,
все — достойные! И кто пожалеет вас, кроме меня?.. Ты идешь, за тобой — другие,
все бросили, пошли… Паша!
Будут ходить по земле люди вольные, великие свободой своей,
все пойдут с открытыми
сердцами,
сердце каждого чисто будет от зависти, и беззлобны будут
все.
— Он говорил мне, что
всех нас знают,
все мы у жандармов на счету и что выловят
всех перед Маем. Я не отвечал, смеялся, а
сердце закипало. Он стал говорить, что я умный парень и не надо мне идти таким путем, а лучше…
— Жаль, не было тебя! — сказал Павел Андрею, который хмуро смотрел в свой стакан чая, сидя у стола. — Вот посмотрел бы ты на игру
сердца, — ты
все о
сердце говоришь! Тут Рыбин таких паров нагнал, — опрокинул меня, задавил!.. Я ему и возражать но мог. Сколько в нем недоверия к людям, и как он их дешево ценит! Верно говорит мать — страшную силу несет в себе этот человек!..
У нее рвалось
сердце, в груди было тесно, в горле сухо и горячо. Глубоко внутри ее рождались слова большой,
все и
всех обнимающей любви и жгли язык ее, двигая его
все сильней,
все свободнее.
— Идут в мире дети наши к радости, — пошли они ради
всех и Христовой правды ради — против
всего, чем заполонили, связали, задавили нас злые наши, фальшивые, жадные наши! Сердечные мои — ведь это за
весь народ поднялась молодая кровь наша, за
весь мир, за
все люди рабочие пошли они!.. Не отходите же от них, не отрекайтесь, не оставляйте детей своих на одиноком пути. Пожалейте себя… поверьте сыновним
сердцам — они правду родили, ради ее погибают. Поверьте им!
Она проснулась, охваченная дрожью. Как будто чья-то шершавая, тяжелая рука схватила
сердце ее и, зло играя, тихонько жмет его. Настойчиво гудел призыв на работу, она определила, что это уже второй. В комнате беспорядочно валялись книги, одежда, —
все было сдвинуто, разворочено, пол затоптан.
И горе этого дня было, как
весь он, особенное, — оно не сгибало голову к земле, как тупой, оглушающий удар кулака, оно кололо
сердце многими уколами и вызывало в нем тихий гнев, выпрямляя согнутую спину.
Музыка наполняла комнату
все теснее и незаметно для матери будила ее
сердце.
Она сильно ударила по клавишам, и раздался громкий крик, точно кто-то услышал ужасную для себя весть, — она ударила его в
сердце и вырвала этот потрясающий звук. Испуганно затрепетали молодые голоса и бросились куда-то торопливо, растерянно; снова закричал громкий, гневный голос,
все заглушая. Должно быть — случилось несчастье, но вызвало к жизни не жалобы, а гнев. Потом явился кто-то ласковый и сильный и запел простую красивую песнь, уговаривая, призывая за собой.
Все это подвигало
сердце ближе к женщине со светлыми глазами, и мать невольно жалась к ней, стараясь идти в ногу. Но порою в словах Софьи вдруг являлось что-то резкое, оно казалось матери лишним и возбуждало у нее опасливую думу...
— Зовите, как хочется! — задумчиво сказала мать. — Как хочется, так и зовите. Я вот
все смотрю на вас, слушаю, думаю. Приятно мне видеть, что вы знаете пути к
сердцу человеческому.
Все в человеке перед вами открывается без робости, без опасений, — сама собой распахивается душа встречу вам. И думаю я про
всех вас — одолеют они злое в жизни, непременно одолеют!
Возникало и росло чувство духовной близости со
всеми, рождалось новое
сердце земли, полное горячим стремлением
все понять,
все объединить в себе.
— Иной раз говорит, говорит человек, а ты его не понимаешь, покуда не удастся ему сказать тебе какое-то простое слово, и одно оно вдруг
все осветит! — вдумчиво рассказывала мать. — Так и этот больной. Я слышала и сама знаю, как жмут рабочих на фабриках и везде. Но к этому сызмала привыкаешь, и не очень это задевает
сердце. А он вдруг сказал такое обидное, такое дрянное. Господи! Неужели для того
всю жизнь работе люди отдают, чтобы хозяева насмешки позволяли себе? Это — без оправдания!
И где он, бог милостивый, пред которым нет бога того и бедного, но
все — дети, дорогие
сердцу?
Я была близким другом ему, я многим обязана его
сердцу, он дал мне
все, что мог, от своего ума и, одинокий, усталый, никогда не просил взамен ни ласки, ни внимания…
«
Все будет хорошо,
все!» Ее любовь — любовь матери — разгоралась, сжимая
сердце почти до боли, потом материнское мешало росту человеческого, сжигало его, и на месте великого чувства, в сером пепле тревоги, робко билась унылая мысль...
Крики толпы звучали умиротворяюще, просительно, они сливались в неясную суету, и
все было в ней безнадежно, жалобно. Сотские повели Рыбина под руки на крыльцо волости, скрылись в двери. Мужики медленно расходились по площади, мать видела, что голубоглазый направляется к ней и исподлобья смотрит на нее. У нее задрожали ноги под коленками, унылое чувство засосало
сердце, вызывая тошноту.
Она забыла осторожность и хотя не называла имен, но рассказывала
все, что ей было известно о тайной работе для освобождения народа из цепей жадности. Рисуя образы, дорогие ее
сердцу, она влагала в свои слова
всю силу,
все обилие любви, так поздно разбуженной в ее груди тревожными толчками жизни, и сама с горячей радостью любовалась людьми, которые вставали в памяти, освещенные и украшенные ее чувством.
Голос ее лился ровно, слова она находила легко и быстро низала их, как разноцветный бисер, на крепкую нить своего желания очистить
сердце от крови и грязи этого дня. Она видела, что мужики точно вросли там, где застала их речь ее, не шевелятся, смотрят в лицо ей серьезно, слышала прерывистое дыхание женщины, сидевшей рядом с ней, и
все это увеличивало силу ее веры в то, что она говорила и обещала людям…
Теплая тень ласково окружала женщину, грея
сердце чувством любви к неведомым людям, и они складывались в ее воображении
все — в одного огромного человека, полного неисчерпаемой мужественной силы.
Они
все трое стояли перед окном, мать — позади Николая и Саши. Их быстрый говор будил в
сердце ее смутное чувство…
Все это — цвета, блески, звуки и запахи — давило на глаза, вторгалось вместе с дыханием в грудь и наполняло опустошенное
сердце неподвижной, пестрой мутью унылой боязни.
И смотрела на людей за решеткой уже без страха за них, без жалости к ним — к ним не приставала жалость,
все они вызывали у нее только удивление и любовь, тепло обнимавшую
сердце; удивление было спокойно, любовь — радостно ясна.
Она не отвечала, подавленная тягостным разочарованием. Обида росла, угнетая душу. Теперь Власовой стало ясно, почему она ждала справедливости, думала увидать строгую, честную тяжбу правды сына с правдой судей его. Ей представлялось, что судьи будут спрашивать Павла долго, внимательно и подробно о
всей жизни его
сердца, они рассмотрят зоркими глазами
все думы и дела сына ее,
все дни его. И когда увидят они правоту его, то справедливо, громко скажут...
Но подо
всем этим лежало и медленно разрасталось чувство избытка любви к сыну, напряженное желание нравиться ему, быть ближе его
сердцу.
Она улыбалась, пожимала руки, кланялась, и хорошие, светлые слезы сжимали горло, ноги ее дрожали от усталости, но
сердце, насыщенное радостью,
все поглощая, отражало впечатления подобно светлому лику озера.
— Да как же отодвинешь себя в сторону, когда и того любишь, и этот дорог, и за
всех боязно, каждого жалко,
все толкается в
сердце… Как отойдешь в сторону?
— Миром идут дети! Вот что я понимаю — в мире идут дети, по
всей земле,
все, отовсюду — к одному! Идут лучшие
сердца, честного ума люди, наступают неуклонно на
все злое, идут, топчут ложь крепкими ногами. Молодые, здоровые, несут необоримые силы свои
все к одному — к справедливости! Идут на победу
всего горя человеческого, на уничтожение несчастий
всей земли ополчились, идут одолеть безобразное и — одолеют! Новое солнце зажгем, говорил мне один, и — зажгут! Соединим разбитые
сердца все в одно — соединят!
Ее доброе большое лицо вздрагивало, глаза лучисто улыбались, и брови трепетали над ними, как бы окрыляя их блеск. Ее охмеляли большие мысли, она влагала в них
все, чем горело ее
сердце,
все, что успела пережить, и сжимала мысли в твердые, емкие кристаллы светлых слов. Они
все сильнее рождались в осеннем
сердце, освещенном творческой силой солнца весны,
все ярче цвели и рдели в нем.
Эти мысли казались ей чужими, точно их кто-то извне насильно втыкал в нее. Они ее жгли, ожоги их больно кололи мозг, хлестали по
сердцу, как огненные нити. И, возбуждая боль, обижали женщину, отгоняя ее прочь от самой себя, от Павла и
всего, что уже срослось с ее
сердцем. Она чувствовала, что ее настойчиво сжимает враждебная сила, давит ей на плечи и грудь, унижает ее, погружая в мертвый страх; на висках у нее сильно забились жилы, и корням волос стало тепло.
Тогда, одним большим и резким усилием
сердца, которое как бы встряхнуло ее
всю, она погасила
все эти хитрые, маленькие, слабые огоньки, повелительно сказав себе...
Глаза ее встретили чей-то унылый, робкий взгляд. Потом в памяти мелькнуло лицо Рыбина. Несколько секунд колебаний точно уплотнили
все в ней.
Сердце забилось спокойнее.
— Я? Я не воровка, врешь! — крикнула она
всею грудью, и
все перед нею закружилось в вихре ее возмущения, опьяняя
сердце горечью обиды. Она рванула чемодан, и он открылся.