Неточные совпадения
Но ещё во время молебна
видел я, что
лицо Ларионово грустно, и не смотрит он ни на кого, а Савёлка, словно мышь шныряя в толпе, усмехается. Ночью я ходил смотреть на явленную: стояла она над колодцем, источая дыму подобное голубовато-светлое сияние, будто некто невидимый ласково дышал на неё, грея светом и теплом; было и жутко и приятно мне.
Разбудил меня Титов, — было это на могиле Ольгиной. Как теперь
вижу — стоит он предо мной, смотрит в
лицо мне и говорит...
Захотелось мне пиджак снять, снял, ворот у рубахи порвал и вдруг
вижу, на стене тайно мелькнуло чьё-то маленькое неясное
лицо.
Вижу я — не гнев, а страх на
лице у него. Трясётся борода, и руки, простёртые ко мне, мелко дрожат.
А я по привычке повторяю про себя слова богослужения, оглядываюсь, хочу понять, которая здесь отшельница, и нет во мне благоговения. Понял это — смутился… Ведь не играть пришёл, а в душе — пусто. И никак не могу собрать себя, всё во мне разрознено, мысли одна через другую скачут.
Вижу несколько измождённых
лиц — древние, полумёртвые старухи, смотрят на иконы, шевелят губами, а шёпота не слышно.
А через некоторое время был я в келейке матери Февронии.
Вижу: маленькая старушка, глаза без бровей, на
лице во всех его морщинах добрая улыбка бессменно дрожит. Речь она ведёт тихо, почти шёпотом и певуче.
Улыбается он — и сколь прекрасное
лицо вижу я!..
Хочется с прекрасным монахом поговорить, но
вижу я его редко и мельком — проплывёт где-нибудь гордое
лицо его, и повлечётся вслед за ним тоска моя невидимой тенью.
Сошёлся я вдруг с одним послушником, Гришей, — в конторе монастырской занимался он. Замечал я его давно: ходит между братией всегда поспешно и бесшумно юноша в дымчатых очках, незаметное
лицо, сутуловатый, ходит, наклоня голову, как бы не желая
видеть ничего иного, кроме пути своего.
Помню, говорил он быстро-быстро, как бы убегая от прошлого, а я слушаю и гляжу в печь. Чело её предо мной — словно некое древнее и слепое
лицо, чёрная пасть полна злых языков ликующего пламени, жуёт она, дрова свистят, шипят.
Вижу в огне Гришину сестру и думаю: чего ради насилуют и губят люди друг друга?
—
Видеть Кавказ, — внушает Серафим, — значит
видеть истинное
лицо земли, на коем — не противореча — сливаются в одну улыбку и снежная чистота души ребёнка и гордая усмешка мудрости дьявольской. Кавказ — проба сил человека: слабый дух подавляется там и трепещет в страхе пред силами земли, сильный же, насыщаясь ещё большей крепостью, становится высок и остр, подобно горе, возносящей алмазную вершину свою во глубину небесных пустынь, а вершина эта — престол молний.
Помню, пришёл я к нему, опустился на колени и молчу. И он тоже долго молчал, и всё вокруг было насыщено мёртвым молчанием.
Лица его не видно мне, только тёмный конец острого носа
вижу.
И повернул ко мне своё
лицо — тёмное оно, а глаз я не
вижу на нём, только белые брови, бородка да усы, как плесень на жутком, стёртом тьмою и неподвижном
лице. Слышу шелест его голоса...
Промозглая темнота давит меня, сгорает в ней душа моя, не освещая мне путей, и плавится, тает дорогая сердцу вера в справедливость, во всеведение божие. Но яркой звездою сверкает предо мной
лицо отца Антония, и все мысли, все чувства мои — около него, словно бабочки ночные вокруг огня. С ним беседую, ему творю жалобы, его спрашиваю и
вижу во тьме два луча ласковых глаз. Дорогоньки были мне эти три дня: вышел я из ямы — глаза слепнут, голова — как чужая, ноги дрожат. А братия смеётся...
В пристройке, где он дал мне место, сел я на кровать свою и застыл в страхе и тоске. Чувствую себя как бы отравленным, ослаб весь и дрожу. Не знаю, что думать; не могу понять, откуда явилась эта мысль, что он — отец мой, — чужая мне мысль, ненужная. Вспоминаю его слова о душе — душа из крови возникает; о человеке — случайность он на земле. Всё это явное еретичество!
Вижу его искажённое
лицо при вопросе моём. Развернул книгу, рассказывается в ней о каком-то французском кавалере, о дамах… Зачем это мне?
Налил стакан вина мне, чокнулся со мной и выпил;
вижу я, что хотя
лицо у него серьёзное, как у мёртвого, но глаза красивого барина смеются надо мной.
Май, окно открыто… ночь в саду тепло цветами дышит… яблони — как девушки к причастию идут, голубые в серебре луны. Сторож часы бьёт, и кричит в тишине медь, обиженная ударами, а человек предо мной сидит с ледяным
лицом и спокойно плетёт бескровную речь; вьются серые, как пепел, слова, обидно и грустно мне —
вижу фольгу вместо золота.
А когда я подал самовар,
вижу, сидит на диване женщина в розовом широком платье, белокурые волосы по плечам распущены; маленькая, точно кукла,
лицо тоже розовое, глаза голубые; скромной и грустной показалась мне она.
Но
вижу я, что его благообразное
лицо судороги подёргивают и руки человека трясутся. Скоро он прикрыл лавочку благочестия своего, быстро убежав куда-то.
И тогда, помню, слились для меня все
лица в одно большое грустное
лицо; задумчиво оно и упрямо показалось мне, на словах — немотно, но в тайных мыслях — дерзко, и в сотне глаз его —
видел я — неугасимо горит огонь, как бы родной душе моей.
И
лицо у неё окаменело. Хотя и суровая она, а такая серьёзная, красивая, глаза тёмные, волосы густые. Всю ночь до утра говорили мы с ней, сидя на опушке леса сзади железнодорожной будки, и
вижу я — всё сердце у человека выгорело, даже и плакать не может; только когда детские годы свои вспоминала, то улыбнулась неохотно раза два, и глаза её мягче стали.
Жалко их, ибо они уже как безумные, но и противно душе с ними, когда
видишь, что во всякое
лицо готовы они метнуть желчный свой плевок и солнце поганили бы плевками, если б могли.
Вижу — у каждого свой бог, и каждый бог не многим выше и красивее слуги и носителя своего. Давит это меня. Не бога ищет человек, а забвения скорби своей. Вытесняет горе отовсюду человека, и уходит он от себя самого, хочет избежать деяния, боится участия своего в жизни и всё ищет тихий угол, где бы скрыть себя. И уже чувствую в людях не святую тревогу богоискания, но лишь страх пред
лицом жизни, не стремление к радости о господе, а заботу — как избыть печаль?
Встретил я над Днепром человека: сидит он на берегу против Лавры и камешки в воду бросает; лет пятьдесят ему, бородатый, лысый,
лицо морщинами исчерчено, голова большая; я в то время по глазам уже
видел серьёзных людей, — подошёл к нему, сел рядом.
— Когда? Значит — не там. А мне показалось, что там
видел я тебя, рыжего. Приметное
лицо. Да!.. Это я в Соловках
видел тебя!
А у него —
лицо праздничное, весь он пьян и буен радостью;
вижу я безумие речи его, но любуюсь стариком сквозь боль и тоску души, жадно слушаю речь его...
Вижу пред собой лучистое
лицо Ионы, милые глаза Михайлы, строгую усмешку Кости: все знакомые, милые и новые люди ожили, сошлись в моей груди и расширяют её — до боли хорошо!
Разгораются очи людей, светит из них пробудившаяся человеческая душа, и моё зрение тоже становится широко и чутко:
видишь на
лице человека вопрос и тотчас отвечаешь на него;
видишь недоверие — борешься с ним. Черпаешь силу из открытых перед тобою сердец и этой же силою объединяешь их в одно сердце.
Подходят снизу люди;
лица их покрыты пылью, ручьи пота текут по щекам; дышат тяжко, смотрят странно, как бы не
видя ничего, и толкаются, пошатываясь на ногах. Жалко их, жалко силу веры, распылённую в воздухе.
В целом облаке пыли сотни чёрных
лиц, тысячи глаз, точно звёзды Млечного пути.
Вижу я: все эти очи — как огненные искры одной души, жадно ожидающей неведомой радости.
Наутро и солнце явилось для меня с другим
лицом:
видел я, как лучи его осторожно и ласково плавили тьму, сожгли её, обнажили землю от покровов ночи, и вот встала она предо мной в цветном и пышном уборе осени — изумрудное поле великих игр людей и боя за свободу игр, святое место крестного хода к празднику красоты и правды.
Неточные совпадения
Ответа нет. Он вновь посланье: // Второму, третьему письму // Ответа нет. В одно собранье // Он едет; лишь вошел… ему // Она навстречу. Как сурова! // Его не
видят, с ним ни слова; // У! как теперь окружена // Крещенским холодом она! // Как удержать негодованье // Уста упрямые хотят! // Вперил Онегин зоркий взгляд: // Где, где смятенье, состраданье? // Где пятна слез?.. Их нет, их нет! // На сем
лице лишь гнева след…
Всё хлопает. Онегин входит, // Идет меж кресел по ногам, // Двойной лорнет скосясь наводит // На ложи незнакомых дам; // Все ярусы окинул взором, // Всё
видел:
лицами, убором // Ужасно недоволен он; // С мужчинами со всех сторон // Раскланялся, потом на сцену // В большом рассеянье взглянул, // Отворотился — и зевнул, // И молвил: «Всех пора на смену; // Балеты долго я терпел, // Но и Дидло мне надоел».
Буянов, братец мой задорный, // К герою нашему подвел // Татьяну с Ольгою; проворно // Онегин с Ольгою пошел; // Ведет ее, скользя небрежно, // И, наклонясь, ей шепчет нежно // Какой-то пошлый мадригал // И руку жмет — и запылал // В ее
лице самолюбивом // Румянец ярче. Ленский мой // Всё
видел: вспыхнул, сам не свой; // В негодовании ревнивом // Поэт конца мазурки ждет // И в котильон ее зовет.
— Как же так вдруг решился?.. — начал было говорить Василий, озадаченный не на шутку таким решеньем, и чуть было не прибавил: «И еще замыслил ехать с человеком, которого
видишь в первый раз, который, может быть, и дрянь, и черт знает что!» И, полный недоверия, стал он рассматривать искоса Чичикова и
увидел, что он держался необыкновенно прилично, сохраняя все то же приятное наклоненье головы несколько набок и почтительно-приветное выражение в
лице, так что никак нельзя было узнать, какого роду был Чичиков.
— Приятное столкновенье, — сказал голос того же самого, который окружил его поясницу. Это был Вишнепокромов. — Готовился было пройти лавку без вниманья, вдруг
вижу знакомое
лицо — как отказаться от приятного удовольствия! Нечего сказать, сукна в этом году несравненно лучше. Ведь это стыд, срам! Я никак не мог было отыскать… Я готов тридцать рублей, сорок рублей… возьми пятьдесят даже, но дай хорошего. По мне, или иметь вещь, которая бы, точно, была уже отличнейшая, или уж лучше вовсе не иметь. Не так ли?