Неточные совпадения
Четырёх лет взял меня к себе дьячок Ларион, человек одинокий и чудесный; взял он меня для скуки своей.
Был он небольшого роста, круглый и лицо круглое; волосы рыжие, а голос тонкий, подобно женскому, и
сердце имел тоже как бы женское — до всех ласковое. Любил вино
пить и
пил помногу; трезвый молчалив бывал, глаза полузакрыты всегда, и вид имел человека виноватого пред всеми, а
выпивши — громко ирмосы и тропари
пел, голову держал прямо и всякому улыбался.
Поправляя однажды перед всенощной свечи у иконы богородицы, вижу — и она и младенец смотрят на меня серьёзно и задушевно таково… Заплакал я и встал на колени пред ними, молясь о чём-то — за Лариона, должно
быть. Долго ли молился — не знаю, но стало мне легче — согрелся
сердцем и ожил я.
Стою, бывало, один во храме, тьма кругом, а на
сердце — светло, ибо в нём — бог и нет места ни детским печалям, ни обидам моим и ничему, что вокруг, что
есть жизнь человеческая.
Начал книги читать церковные — все, что
были; читаю — и наполняется
сердце моё звоном красоты божественного слова; жадно
пьёт душа сладость его, и открылся в ней источник благодарных слёз. Бывало, приду в церковь раньше всех, встану на колени перед образом Троицы и лью слёзы, легко и покорно, без дум и без молитвы: нечего
было просить мне у бога, бескорыстно поклонялся я ему.
Обращался я к богу словами псалмов Давидовых, а также всеми другими молитвами, какие знал, и
было приятно мне твердить про себя складные, певучие слова, но как только вспомню Титова, скажу: «Помилуй, господи, велиею милостию твоею раба твоего Георгия…» — и вдруг остынет
сердце, и как бы иссякнет ручей молитвословия моего, замутится ясность радости, словно стыдно мне перед богом, — не могу больше!
Но хоть и мал юноша
был я тогда, а
сердце умел держать крепко; он идёт за мной, тренькает, а я виду не показываю, что тяжело мне, шагаю не спеша и будто не слышу ничего.
Жаловаться на людей — не мог, не допускал себя до этого, то ли от гордости, то ли потому, что хоть и
был я глуп человек, а фарисеем — не
был. Встану на колени перед знамением Абалацкой богородицы, гляжу на лик её и на ручки, к небесам подъятые, — огонёк в лампаде моей мелькает, тихая тень гладит икону, а на
сердце мне эта тень холодом ложится, и встаёт между мною и богом нечто невидимое, неощутимое, угнетая меня. Потерял я радость молитвы, опечалился и даже с Ольгой неладен стал.
Никогда я про себя ни с кем не говорил и не думал, хотел говорить, а тут вдруг открылось
сердце — и всё пред нею, все занозы мои повыдергал. Про стыд мой за родителей и насмешки надо мной, про одиночество и обеднение души, и про отца её — всё! Не то, чтобы жаловался я, а просто вывел думы изнутри наружу; много их
было накоплено, и все — дрянь. Обидно мне, что — дрянь.
Пилит он мне
сердце тупыми словами своими, усы у него дрожат и в глазах зелёный огонёк играет. Встаёт предо мною солдатство, страшно и противно душе — какой я солдат? Уже одно то, что в казарме надо жить всегда с людьми, — не для меня. А пьянство, матерщина, зуботычины? В этой службе всё против человека, знал я. Придавили меня речи Титова.
Вспыхнуло
сердце у меня, вижу бога врагом себе,
будь камень в руке у меня — метнул бы его в небо. Гляжу, как воровской мой труд дымом и пеплом по земле идёт, сам весь пылаю вместе с ним и говорю...
В конце июня мальчик у нас родился, и снова одурел я на время. Роды
были трудные, Ольга кричит, а у меня со страху
сердце рвётся. Титов потемнел весь, дрожит, прислонился на дворе у крыльца, руки спрятал, голову опустил и бормочет...
Просит меня
выпить наливки или чаю, спрашивает, не хочу ли
есть. У меня после её серьёзной ласки слёзы на глазах, радо моё
сердце, как ранняя птица весеннему солнцу.
— За свои грехи — я ответчица! — говорит она, наклонясь ко мне, и вся улыбается. — Да не кажется мне велик грех-то мой… Может, это и нехорошо говорю я, а — правду! В церковь я люблю ходить; она у нас недавно построена, светлая такая, очень милая! Певчие замечательно
поют. Иногда так тронут
сердце, что даже заплачешь. В церкви отдыхаешь душой от всякой суеты…
Потому что хоть и нелегко на
сердце, а всё-таки
есть в нём что-то новое, хорошее. Вижу Татьянины глаза: то задорные, то серьёзные, человеческого в них больше, чем женского; думаю о ней с чистой радостью, а ведь так подумать о человеке — разве не праздник?
Промозглая темнота давит меня, сгорает в ней душа моя, не освещая мне путей, и плавится, тает дорогая
сердцу вера в справедливость, во всеведение божие. Но яркой звездою сверкает предо мной лицо отца Антония, и все мысли, все чувства мои — около него, словно бабочки ночные вокруг огня. С ним беседую, ему творю жалобы, его спрашиваю и вижу во тьме два луча ласковых глаз. Дорогоньки
были мне эти три дня: вышел я из ямы — глаза слепнут, голова — как чужая, ноги дрожат. А братия смеётся...
Вижу: по всем дорогам и тропам тянутся, качаясь, серые фигуры с котомками за спиной, с посохами в руках; идут не торопясь, но споро, низко наклоня головы; идут кроткие, задумчивые и доверчиво открытые
сердцем. Стекаются в одно место, посмотрят, молча помолятся, поработают;
есть какой-нибудь праведник, — поговорят с ним тихонько о чём-то и снова растекутся по дорогам, бодро шагая до другого места.
— Так-то, человече! — говорит казак, опустив голову. — Господень закон — духовное млеко, а до нас доходит только сыворотка. Сказано: «чистии
сердцем бога узрят» — а разве оно,
сердце твоё, может чисто
быть, если ты не своей волей живёшь? А коли нет у тебя свободной воли, стало
быть, нет и веры истинной, а только одна выдумка.
Но, может
быть, уже через пять минут я слушал, разиня рот, его речь, странно знакомую и не слышанную мной; слушаю — и как будто не он, а
сердце моё радости солнечных дней
поёт.
— Нет, — говорит, — ближе к нам! Не хочется мне назвать его — лучше бы ты сам догадался! Ибо во Христа прежде и крепче всех те уверовали, кто до встречи с ним знал уже его в
сердце своём, и это силою их веры поднят он
был на высоту божества.
Словно некая белая птица, давно уже рождённая, дремала в сумраке души моей, а я этого не знал и не чувствовал. Но вот нечаянно коснулся её, пробудилась она и тихо
поёт на утре — трепещут в
сердце лёгкие крылья, и от горячей песни тает лёд моего неверия, превращаясь в благодарные слёзы. Хочется мне говорить какие-то слова, встать, идти и
петь песню да человека встретить бы и жадно обнять его!
Кругом — тьма, и в ней светлые лица верующих, тихо кругом, только моё
сердце немолчно
поёт.
Неточные совпадения
Хлестаков. Прощайте, Антон Антонович! Очень обязан за ваше гостеприимство. Я признаюсь от всего
сердца: мне нигде не
было такого хорошего приема. Прощайте, Анна Андреевна! Прощайте, моя душенька Марья Антоновна!
Городничий. И не рад, что
напоил. Ну что, если хоть одна половина из того, что он говорил, правда? (Задумывается.)Да как же и не
быть правде? Подгулявши, человек все несет наружу: что на
сердце, то и на языке. Конечно, прилгнул немного; да ведь не прилгнувши не говорится никакая речь. С министрами играет и во дворец ездит… Так вот, право, чем больше думаешь… черт его знает, не знаешь, что и делается в голове; просто как будто или стоишь на какой-нибудь колокольне, или тебя хотят повесить.
Лука Лукич. Что ж мне, право, с ним делать? Я уж несколько раз ему говорил. Вот еще на днях, когда зашел
было в класс наш предводитель, он скроил такую рожу, какой я никогда еще не видывал. Он-то ее сделал от доброго
сердца, а мне выговор: зачем вольнодумные мысли внушаются юношеству.
Иной городничий, конечно, радел бы о своих выгодах; но, верите ли, что, даже когда ложишься спать, все думаешь: «Господи боже ты мой, как бы так устроить, чтобы начальство увидело мою ревность и
было довольно?..» Наградит ли оно или нет — конечно, в его воле; по крайней мере, я
буду спокоен в
сердце.
Средь мира дольного // Для
сердца вольного //
Есть два пути.