Неточные совпадения
Нежной души
человек был Ларион, и все животные понимали это; про
людей того
не скажу —
не в осуждение им, а потому, что,
знаю, —
человека лаской
не накормишь.
— Напрасно ты на
людей столько внимания обращаешь; каждый живёт сам собой — видишь? Конечно, теперь ты один на земле, а когда заведёшь семью себе, и никого тебе
не нужно, будешь жить, как все, за своей стеной. А папашу моего
не осуждай; все его
не любят, вижу я, но чем он хуже других —
не знаю! Где любовь видно?
Пилит он мне сердце тупыми словами своими, усы у него дрожат и в глазах зелёный огонёк играет. Встаёт предо мною солдатство, страшно и противно душе — какой я солдат? Уже одно то, что в казарме надо жить всегда с
людьми, —
не для меня. А пьянство, матерщина, зуботычины? В этой службе всё против
человека,
знал я. Придавили меня речи Титова.
Силою любви своей
человек создаёт подобного себе, и потому думал я, что девушка понимает душу мою, видит мысли мои и нужна мне, как я сам себе. Мать её стала ещё больше унылой, смотрит на меня со слезами, молчит и вздыхает, а Титов прячет скверные руки свои и тоже молча ходит вокруг меня; вьётся, как ворон над собакой издыхающей, чтоб в минуту смерти вырвать ей глаза. С месяц времени прошло, а я всё на том же месте стою, будто дошёл до крутого оврага и
не знаю, где перейти. Тяжело было.
Иду — как пьяный, тоска мне, куда идти —
не знаю. К себе, на постоялый, —
не хочется: шум там и пьянство. Пришёл куда-то на окраину города, стоят домики маленькие, жёлтыми окнами в поле глядят; ветер снегом поигрывает, заметает их, посвистывает. Пить мне хочется, напиться бы пьяному, только — без
людей. Чужой я всем и перед всеми виноват.
— Спасибо вам! Сколько вы мне дали,
не знаю я, и как это дорого —
не ценю в сей час, но чувствую — хорош вы
человек, спасибо вам!
В пристройке, где он дал мне место, сел я на кровать свою и застыл в страхе и тоске. Чувствую себя как бы отравленным, ослаб весь и дрожу.
Не знаю, что думать;
не могу понять, откуда явилась эта мысль, что он — отец мой, — чужая мне мысль, ненужная. Вспоминаю его слова о душе — душа из крови возникает; о
человеке — случайность он на земле. Всё это явное еретичество! Вижу его искажённое лицо при вопросе моём. Развернул книгу, рассказывается в ней о каком-то французском кавалере, о дамах… Зачем это мне?
Но, как сказано, во дьявола
не верил я, да и
знал по писанию, что дьявол силён гордостью своей; он — всегда борется, страсть у него есть и уменье соблазнять
людей, а отец-то Антоний ничем
не соблазняет меня. Жизнь одевал он в серое, показывал мне её бессмысленной;
люди для него — стадо бешеных свиней, с разной быстротой бегущих к пропасти.
— Я тебе вот что скажу: существует только
человек, всё же прочее есть мнение. Бог же твой — сон твоей души.
Знать ты можешь только себя, да и то —
не наверное.
Покачивают слова его, как ветром, и опустошают меня. Говорил он долго, понятно и нет, и чувствую я: нет в этом
человеке ни скорби, ни радости, ни страха, ни обиды, ни гордости. Точно старый кладбищенский поп панихиду поёт над могилой: все слова хорошо
знает, но души его
не трогают они. Сначала-то страшной показалась мне его речь, но потом догадался я, что неподвижны сомнения его, ибо мертвы они…
— Ты же, святителю Кирилле, предстань господу за грешника, да уврачует господь язвы и вереды мои, яко же и я врачую язвы
людей! Господи всевидящий, оцени труды мои и помилуй меня! Жизнь моя — в руце твоей;
знаю — неистов быша аз во страстех, но уже довольно наказан тобою;
не отринь, яко пса, и да
не отженут мя
люди твои, молю тя, и да исправится молитва моя, яко кадило пред тобою!
Он скоро исчез, юноша этот, а народ же —
человек с полсотни — остался, слушают меня.
Не знаю, чем я мог в ту пору внимание к себе привлечь, но было мне приятно, что слушают меня, и говорил я долго, в сумраке, среди высоких сосен и серьёзных
людей.
— Ты мне
не нужна, — говорю, — а нужно мне горе твоё, хочу я
знать всё, чем
люди мучаются.
— Думаешь,
не стыдно мне было позвать тебя? — говорит она, упрекая. — Этакой красивой и здоровой — легко мне у мужчины ласку, как милостыню, просить? Почему я подошла к тебе? Вижу,
человек строгий, глаза серьёзные, говорит мало и к молодым монахиням
не лезет. На висках у тебя волос седой. А ещё —
не знаю почему — показался ты мне добрым, хорошим. И когда ты мне злобно так первое слово сказал — плакала я; ошиблась, думаю. А потом всё-таки решила — господи, благослови! — и позвала.
— Цыц! — кричит, — мышь амбарная! И впрямь, видно, есть в тебе гнилая эта барская кровь. Подкидыш ты народный! Понимаешь ли — о ком говоришь? Вот вы все так, гордионы, дармоеды и грабители земли,
не знаете, на кого лаете, паршивые псы! Обожрали, ограбили
людей, сели на них верхом, да и ругаете:
не прытко вас везут!
Спутались в усталой голове сон и явь, понимаю я, что эта встреча — роковой для меня поворот. Стариковы слова о боге, сыне духа народного, беспокоят меня,
не могу помириться с ними,
не знаю духа иного, кроме живущего во мне. И обыскиваю в памяти моей всех
людей, кого
знал; ошариваю их, вспоминая речи их: поговорок много, а мыслями бедно. А с другой стороны вижу тёмную каторгу жизни — неизбывный труд хлеба ради, голодные зимы, безысходную тоску пустых дней и всякое унижение
человека, оплевание его души.
— Я так и понимаю ваш приход. Вы
не первый к нам Ионой посланы; он
людей знает и пустого
человека не пришлёт.
— Болезнь, — продолжает Михайла, — это когда
человек не чувствует себя, а
знает только свою боль да ею и живёт! Но вы, как видно, себя
не потеряли: вот вы ищете радостей жизни, — это доступно только здоровому.
— Прав ты, когда говоришь, что в тайнах живёт
человек и
не знает, друг или враг ему бог, дух его, но — неправ, утверждая, что, невольники, окованные тяжкими цепями повседневного труда, можем мы освободиться из плена жадности,
не разрушив вещественной тюрьмы…
—
Не знаю. Жидковато
люди живут! Работа да забота! Скорее бы научиться мне — отчалил бы я отсюда прочь!
В огне и громе, в дожде огненных искр работают почерневшие
люди, — кажется, что нет им места здесь, ибо всё вокруг грозит испепелить пламенной смертью, задавить тяжким железом; всё оглушает и слепит, сушит кровь нестерпимая жара, а они спокойно делают своё дело, возятся хозяйски уверенно, как черти в аду, ничего
не боясь, всё
зная.
Понимаю я, что хочется им спровадить меня, и это — обидно. Но в то же время чувствую я, что боюсь жандармов, ещё
не вижу, а уже боюсь!
Знаю, что нехорошо уходить от
людей в час беды, и подчиняюсь их воле.
— Я недавно в деле, меня, наверно,
не знают, а и схватят —
не беда. Из тюрьмы
люди умнее выходят.
—
Не знаю… Пантелеймон — нравится, Егорий тоже. Со змием дрался.
Не знаю я — какая
людям радость, коли десятеро из них святы стали?
Словно некая белая птица, давно уже рождённая, дремала в сумраке души моей, а я этого
не знал и
не чувствовал. Но вот нечаянно коснулся её, пробудилась она и тихо поёт на утре — трепещут в сердце лёгкие крылья, и от горячей песни тает лёд моего неверия, превращаясь в благодарные слёзы. Хочется мне говорить какие-то слова, встать, идти и петь песню да
человека встретить бы и жадно обнять его!
Так начал я скромный свой благовест, призывая
людей к новой службе, во имя новой жизни, но ещё
не зная бога нового моего.
Неточные совпадения
Гм! гм! Читатель благородный, // Здорова ль ваша вся родня? // Позвольте: может быть, угодно // Теперь
узнать вам от меня, // Что значит именно родные. // Родные
люди вот какие: // Мы их обязаны ласкать, // Любить, душевно уважать // И, по обычаю народа, // О Рождестве их навещать // Или по почте поздравлять, // Чтоб остальное время года //
Не думали о нас они… // Итак, дай Бог им долги дни!
Вообще говоря, он любил первенствовать, любил фимиам, любил блеснуть и похвастаться умом, любил
знать то, чего другие
не знают, и
не любил тех
людей, которые
знают что-нибудь такое, чего он
не знает.
— Но
знаете ли, что такого рода покупки, я это говорю между нами, по дружбе,
не всегда позволительны, и расскажи я или кто иной — такому
человеку не будет никакой доверенности относительно контрактов или вступления в какие-нибудь выгодные обязательства.
Когда дорога понеслась узким оврагом в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем
человекам в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами в разных местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево от себя, и когда на вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на гору и пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся сердце и без вопроса
знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну,
не дурак ли я был доселе?
Что думал он в то время, когда молчал, — может быть, он говорил про себя: «И ты, однако ж, хорош,
не надоело тебе сорок раз повторять одно и то же», — Бог ведает, трудно
знать, что думает дворовый крепостной
человек в то время, когда барин ему дает наставление.