— Видеть Кавказ, — внушает Серафим, — значит видеть истинное лицо земли,
на коем — не противореча — сливаются в одну улыбку и снежная чистота души ребёнка и гордая усмешка мудрости дьявольской. Кавказ — проба сил человека: слабый дух подавляется там и трепещет в страхе пред силами земли, сильный же, насыщаясь ещё большей крепостью, становится высок и остр, подобно горе, возносящей алмазную вершину свою во глубину небесных пустынь, а вершина эта — престол молний.
Неточные совпадения
Священство —
кое само сеть греха плетёт, рождая детей от женщины, — укрепляет этим мир
на стезе гибели и, чтобы оправдать отступничество своё от закона, изолгало все законы!
Монахи и вино пьют и с женщинами усердно путаются;
кои помоложе, те
на выселки ночами бегают, к старшим женщины ходят в кельи, якобы полы мыть; ну, конечно, богомолками тоже пользуются.
Ещё при Грише был со мною подлый случай: вхожу я однажды в кладовую, а Михайла
на мешках лежит и онановым грехом занимается. Невыразимо противно стало мне; вспомнил я пакости,
кои он про женщин говорил, вспомнил ненависть его, плюнул, выскочил в пекарню, дрожу весь со зла, и стыдно мне и горестно. Он за мной… Пал
на колени, умоляет меня, чтобы я молчал, рычит...
Вспоминаю злую жадность монахов до женщины и все пакости плоти их,
коя и скотом не брезгует, лень их и обжорство, и ссоры при дележе братской кружки, когда они злобно каркают друг
на друга, словно вороны
на кладбище. Рассказывал мне Гриша, что как ни много работают мужики
на монастырь этот, а долги их всё растут и растут.
Верно он говорит: чужда мне была книга в то время. Привыкший к церковному писанию, светскую мысль понимал я с великим трудом, — живое слово давало мне больше, чем печатное. Те же мысли, которые я понимал из книг, — ложились поверх души и быстро исчезали, таяли в огне её. Не отвечали они
на главный мой вопрос: каким законам подчиняется бог, чего ради, создав по образу и подобию своему, унижает меня вопреки воле моей,
коя есть его же воля?
Если, говоря людям, заденешь словом своим общее всем, тайно и глубоко погружённое в душе каждого истинно человеческое, то из глаз людей истекает лучистая сила, насыщает тебя и возносит выше их. Но не думай, что это твоя воля подняла тебя: окрылён ты скрещением в душе твоей всех сил, извне обнявших тебя, крепок силою,
кою люди воплотили в тебе
на сей час; разойдутся они, разрушится их дух, и снова ты — равен каждому.
— От радости, от предчувствия великих красот,
кои будут сотворены! Ибо — если даже в такой суетной и грязной жизни ничтожными силами единиц уже создана столь велия красота, — что же будет содеяно
на земле, когда весь духовно освобождённый мир начнёт выражать горение своей великой души в псалмах и в музыке?
Изложив таким манером нечто в свое извинение, не могу не присовокупить, что родной наш город Глупов, производя обширную торговлю квасом, печенкой и вареными яйцами, имеет три реки и, в согласность древнему Риму, на семи горах построен,
на коих в гололедицу великое множество экипажей ломается и столь же бесчисленно лошадей побивается. Разница в том только состоит, что в Риме сияло нечестие, а у нас — благочестие, Рим заражало буйство, а нас — кротость, в Риме бушевала подлая чернь, а у нас — начальники.
— Да —
на кой черт власть, когда личная собственность уничтожена? — красивым баритоном вскричал бородатый студент и, мельком взглянув на Клима, сунул ему широкую ладонь, назвав себя с нескрываемой досадой:
— Что-о? — перебил Тарантьев. — А давно ли ты ходил со двора, скажи-ка? Давно ли ты был в театре? К каким знакомым ходишь?
На кой черт тебе этот центр, позволь спросить!
Неточные совпадения
Базары опустели, продавать было нечего, да и некому, потому что город обезлюдел. «
Кои померли, — говорит летописец, —
кои, обеспамятев, разбежались кто куда». А бригадир между тем все не прекращал своих беззаконий и купил Аленке новый драдедамовый [Драдедамовый — сделанный из особого тонкого шерстяного драпа (от франц. «drap des dames»).] платок. Сведавши об этом, глуповцы опять встревожились и целой громадой ввалили
на бригадиров двор.
Тут открылось все: и то, что Беневоленский тайно призывал Наполеона в Глупов, и то, что он издавал свои собственные законы. В оправдание свое он мог сказать только то, что никогда глуповцы в столь тучном состоянии не были, как при нем, но оправдание это не приняли, или, лучше сказать, ответили
на него так, что"правее бы он был, если б глуповцев совсем в отощание привел, лишь бы от издания нелепых своих строчек,
кои предерзостно законами именует, воздержался".
Первым действием в сем смысле должен быть суровый вид, от
коего обыватели мгновенно пали бы
на колени.
"Мудрые мира сего! — восклицает по этому поводу летописец, — прилежно о сем помыслите! и да не смущаются сердца ваши при взгляде
на шелепа и иные орудия, в
коих, по высокоумному мнению вашему, якобы сила и свет просвещения замыкаются!"
Но что весьма достойно примечания: как ни ужасны пытки и мучения, в изобилии по всей картине рассеянные, и как ни удручают душу кривлянья и судороги злодеев, для
коих те муки приуготовлены, но каждому зрителю непременно сдается, что даже и сии страдания менее мучительны, нежели страдания сего подлинного изверга, который до того всякое естество в себе победил, что и
на сии неслыханные истязания хладным и непонятливым оком взирать может".