«Жизнь Матвея Кожемякина» (Горький Максим, 1911) по всей классике
Но глубже всех рассказов той поры в память Матвея Кожемякина врезался рассказ отца про Волгу. Было это весенним днём, в саду, отец только что воротился из уезда, где скупал пеньку. Он приехал какой-то особенно добрый, задумчивый и говорил так, точно провинился пред всем миром.
Он несколько раз пробовал записывать рассказы отца, но у него не хватало слов для них, писать их было скучно, и на бумаге они являлись длинными, серыми, точно пеньковые верёвки.
Он был уверен, что все женщины, кроме Власьевны, такие же простые, ласковые и радостно покорные ласкам, какою была Палага, так же полны жалости к людям, как полна была ею — по рассказам отца — его мать; они все казались ему матерями, добрыми сёстрами и невестами, которые ожидают жениха, как цветы солнца.
И каждый раз, когда женщина говорила о многотрудной жизни сеятелей разумного, он невольно вспоминал яркие рассказы отца о старинных людях, которые смолоду весело промышляли душегубством и разбоем, а под старость тайно и покорно уходили в скиты «душа́ спасать». Было для него что-то общее между этими двумя рядами одинаково чуждых и неведомых ему людей, — соединяла их какая-то иная жизнь, он любовался ею, но она не влекла его к себе, как не влекли его и все другие сказки.
Матвей чувствовал, что Палага стала для него ближе и дороже отца; все его маленькие мысли кружились около этого чувства, как ночные бабочки около огня. Он добросовестно старался вспомнить добрые улыбки старика, его живые рассказы о прошлом, всё хорошее, что говорил об отце Пушкарь, но ничто не заслоняло, не гасило любовного материнского взгляда милых глаз Палаги.
Доверчиво, просто, нередко смущая старика подробностями, она рассказывала ему о своём отце, о чиновниках, игре в карты, пьянстве, о себе самой и своих мечтах; эти рассказы, отдалённо напоминая Кожемякину юность, иногда вводили в сумрак его души тонкий и печальный луч света, согревая старое сердце.
Выдержки из русской классики со словосочетанием «рассказ отца»
Он с юношескою впечатлительностью вслушивался в рассказы отца и товарищей его о разных гражданских и уголовных делах, о любопытных случаях, которые проходили через руки всех этих подьячих старого времени.
Но Клим видел, что Лида, слушая рассказы отца поджав губы, не верит им. Она треплет платок или конец своего гимназического передника, смотрит в пол или в сторону, как бы стыдясь взглянуть в широкое, туго налитое кровью бородатое лицо. Клим все-таки сказал:
Это первое путешествие на своих (отец выслал за мною тарантас с тройкой), остановки, дорожные встречи, леса и поля, житье-бытье крестьян разных местностей по целым трем губерниям; а потом старинная усадьба, наши мужики с особым тамбовским говором, соседи, их нравы, долгие рассказы отца, его наблюдательность и юмор — все это залегало в память и впоследствии сказалось в том, с чем я выступил уже как писатель, решивший вопрос своего „призвания“.
Но я отстал от их союза // И вдаль бежал… Она за мной. // Как часто ласковая муза // Мне услаждала путь немой // Волшебством тайного рассказа! // Как часто по скалам Кавказа // Она Ленорой, при луне, // Со мной скакала на коне! // Как часто по брегам Тавриды // Она меня во мгле ночной // Водила слушать шум морской, // Немолчный шепот Нереиды, // Глубокий, вечный хор валов, // Хвалебный гимн отцу миров.
Соня даже с удивлением смотрела на внезапно просветлевшее лицо его; он несколько мгновений молча и пристально в нее вглядывался, весь рассказ о ней покойника отца ее пронесся в эту минуту вдруг в его памяти…
А он сделал это очень просто: взял колею от своего деда и продолжил ее, как по линейке, до будущего своего внука, и был покоен, не подозревая, что варьяции Герца, мечты и рассказы матери, галерея и будуар в княжеском замке обратят узенькую немецкую колею в такую широкую дорогу, какая не снилась ни деду его, ни отцу, ни ему самому.
— Вот видишь ли, Евгений, — промолвил Аркадий, оканчивая свой рассказ, — как несправедливо ты судишь о дяде! Я уже не говорю о том, что он не раз выручал отца из беды, отдавал ему все свои деньги, — имение, ты, может быть, не знаешь, у них не разделено, — но он всякому рад помочь и, между прочим, всегда вступается за крестьян; правда, говоря с ними, он морщится и нюхает одеколон…
Заметив, что Дронов называет голодного червя — чевряком, чреваком, чревоедом, Клим не поверил ему. Но, слушая таинственный шепот, он с удивлением видел пред собою другого мальчика, плоское лицо нянькина внука становилось красивее, глаза его не бегали, в зрачках разгорался голубоватый огонек радости, непонятной Климу. За ужином Клим передал рассказ Дронова отцу, — отец тоже непонятно обрадовался.