Неточные совпадения
— У
меня никогда ничего не болит, — возмущенно сказал Клим,
боясь, что сейчас заплачет.
— Несколько странно, что Дронов и этот растрепанный, полуумный Макаров — твои приятели. Ты так не похож на них. Ты должен знать, что
я верю в твою разумность и не
боюсь за тебя.
Я думаю, что тебя влечет к ним их кажущаяся талантливость. Но
я убеждена, что эта талантливость — только бойкость и ловкость.
— Отец тоже
боится, что
меня эти люди чем-то заразят. Нет.
Я думаю, что все их речи и споры — только игра в прятки. Люди прячутся от своих страстей, от скуки; может быть — от пороков…
Мне не спится, не лежится,
И сон
меня не берет,
Я пошел бы к Рите в гости,
Да не знаю, где она живет.
Попросил бы товарища —
Пусть товарищ отведет,
Мой товарищ лучше, краше,
Боюсь, Риту отобьет.
— Вначале
я его жалела, а теперь уж
боюсь.
— Когда
я пою —
я могу не фальшивить, а когда говорю с барышнями, то
боюсь, что это у
меня выходит слишком просто, и со страха беру неверные ноты. Вы так хотели сказать?
— Воспитывает.
Я этого — достоин, ибо частенько пиан бываю и блудословлю плоти ради укрощения. Ада
боюсь и сего, — он очертил в воздухе рукою полукруг, — и потустороннего. Страха ради иудейска с духовенством приятельствую. Эх, коллега! Покажу
я вам одного диакона…
— В библии она прочитала: «И вражду положу между тобою и между женою». Она верит в это и
боится вражды, лжи. Это
я думаю, что
боится. Знаешь — Лютов сказал ей: зачем же вам в театрах лицедействовать, когда, по природе души вашей, путь вам лежит в монастырь? С ним она тоже в дружбе, как со
мной.
— О любви она читает неподражаемо, — заговорила Лидия, — но
я думаю, что она только мечтает, а не чувствует. Макаров тоже говорит о любви празднично и тоже… мимо. Чувствует — Лютов. Это удивительно интересный человек, но он какой-то обожженный, чего-то
боится…
Мне иногда жалко его.
— Правду говоря, — нехорошо это было видеть, когда он сидел верхом на спине Бобыля. Когда Григорий злится, лицо у него… жуткое! Потом Микеша плакал. Если б его просто побили, он бы не так обиделся, а тут — за уши! Засмеяли его, ушел в батраки на хутор к Жадовским. Признаться —
я рада была, что ушел, он
мне в комнату всякую дрянь через окно бросал — дохлых мышей, кротов, ежей живых, а
я страшно
боюсь ежей!
— В детстве
я ничего не
боялся — ни темноты, ни грома, ни драк, ни огня ночных пожаров; мы жили в пьяной улице, там часто горело.
А вот углов — даже днем
боялся; бывало, идешь по улице, нужно повернуть за угол, и всегда казалось, что там дожидается
меня что-то, не мальчишки, которые могут избить, и вообще — не реальное, а какое-то… из сказки.
— У нас удивительно много людей, которые, приняв чужую мысль, не могут, даже как будто
боятся проверить ее, внести поправки от себя, а, наоборот, стремятся только выпрямить ее, заострить и вынести за пределы логики, за границы возможного. Вообще
мне кажется, что мышление для русского человека — нечто непривычное и даже пугающее, хотя соблазнительное. Это неумение владеть разумом у одних вызывает страх пред ним, вражду к нему, у других — рабское подчинение его игре, — игре, весьма часто развращающей людей.
— Ты — не
бойся!
Я все равно заплачу деньги и на водку прибавлю. Только скажи прямо: обманул?
«
Я — не ревнив. И не
боюсь Туробоева. Лидия — не для него».
— Самоубийственно пьет. Маркс ему вреден. У
меня сын тоже насильно заставляет себя веровать в Маркса. Ему — простительно. Он — с озлобления на людей за погубленную жизнь. Некоторые верят из глупой, детской храбрости:
боится мальчуган темноты, но — лезет в нее, стыдясь товарищей, ломая себя, дабы показать: я-де не трус! Некоторые веруют по торопливости, но большинство от страха. Сих, последних,
я не того… не очень уважаю.
— Жена тоже не верит, — сказал Спивак, вычерчивая пальцем в воздухе сложный узор. — Но
я — знаю: осенью. Вы думаете —
боюсь? Нет. Но — жалею.
Я люблю учить музыке.
«Это — письма, которые
я хотела послать тебе из Парижа, — читал он, придерживая зачем-то очки, точно
боялся, что они соскочат с носа.
— А
я приехала третьего дня и все еще не чувствую себя дома, все
боюсь, что надобно бежать на репетицию, — говорила она, набросив на плечи себе очень пеструю шерстяную шаль, хотя в комнате было тепло и кофточка Варвары глухо, до подбородка, застегнута.
— Хотя — сознаюсь: на первых двух допросах
боялась я, что при обыске они нашли один адрес. А в общем
я ждала, что все это будет как-то серьезнее, умнее. Он
мне говорит: «Вот вы Лассаля читаете». — «А вы, спрашиваю, не читали?» — «
Я, говорит, эти вещи читаю по обязанности службы, а вам, девушке, — зачем?» Так и сказал.
— Уйди, милый! Не
бойся… на третьем месяце… не опасно, — шептала она, стуча зубами. —
Мне нужно раздеться. Принеси воды… самовар принеси. Только — не буди Анфимьевну… ужасно стыдно, если она…
— Доктора надо, Варя.
Я —
боюсь. Какое безумие, — шептал он и, слыша, как жалобно звучат его слова, вдруг всхлипнул.
— Смерти
я не
боюсь, но устал умирать, — хрипел Спивак, тоненькая шея вытягивалась из ключиц, а голова как будто хотела оторваться. Каждое его слово требовало вздоха, и Самгин видел, как жадно губы его всасывают солнечный воздух. Страшен был этот сосущий трепет губ и еще страшнее полубезумная и жалобная улыбка темных, глубоко провалившихся глаз.
— А… видите ли, они — раненых не любят, то есть —
боятся, это — не выгодно им. Вот
я и сказал: стой, это — раненый. Околоточный — знакомый, частенько на биллиарде играем…
—
Я, извините, ученых барышень
боюсь, — сказал он.
— Очень глупо, а — понятно! Митрофанов пьяный — плачет,
я — пою, — оправдывался он, крепко и стыдливо закрыв глаза, чтоб удержать слезы. Не открывая глаз, он пощупал спинку стула и осторожно, стараясь не шуметь, сел. Теперь ему не хотелось, чтоб вышла Варвара, он даже
боялся этого, потому что слезы все-таки текли из-под ресниц. И, торопливо стирая их платком, Клим Самгин подумал...
— Рабочие и о нравственном рубле слушали молча, покуривают, но не смеются, — рассказывала Татьяна, косясь на Сомову. — Вообще там, в разных местах, какие-то люди собирали вокруг себя небольшие группы рабочих, уговаривали. Были и бессловесные зрители; в этом качестве присутствовал Тагильский, — сказала она Самгину. —
Я очень
боялась, что он
меня узнает. Рабочие узнавали сразу: барышня! И посматривают на
меня подозрительно… Молодежь пробовала в царь-пушку залезать.
«
Я —
боюсь», — сознался он, хлопнув себя папкой по коленям, и швырнул ее на диван. Было очень обидно чувствовать себя трусом, и было бы еще хуже, если б Варвара заметила это.
— Угнетающее впечатление оставил у
меня крестьянский бунт. Это уж большевизм эсеров. Подняли несколько десятков тысяч мужиков, чтоб поставить их на колени. А наши демагоги,
боюсь, рабочих на колени поставят. Мы вот спорим, а тут какой-то тюремный поп действует. Плохо, брат…
— Слезайте, дальше не поеду. Нет, денег
мне не надо, — отмахнулся он рукою в худой варежке. — Не таков день, чтобы гривенники брать. Вы, господа, не обижайтесь! У
меня — сын пошел.
Боюсь будто чего…
—
Я люблю
бояться; занятно, когда от страха шкурка на спине холодает.
— Что же делать с ней? Ночью
я буду
бояться ее, да и нельзя держать в тепле. Позвольте в сарай вынести?
— Вы простите, что
я привел его, —
мне нужно было видеть вас, а он
боится ходить один. Он, в сущности, весьма интересный и милый человек, но — видите — говорит! На все темы и сколько угодно…
— Бессонница! Месяца полтора. В голове — дробь насыпана, знаете — почти вижу: шарики катаются, ей-богу! Вы что молчите? Вы — не
бойтесь,
я — смирный! Все — ясно! Вы — раздражаете,
я — усмиряю. «Жизнь для жизни нам дана», — как сказал какой-то Макарий, поэт. Не люблю
я поэтов, писателей и всю вашу братию, — не люблю!
— Кричит: продавайте лес, уезжаю за границу! Какому черту
я продам, когда никто ничего не знает, леса мужики жгут, все — испугались… А
я — Блинова
боюсь, он тут затевает что-то против
меня, может быть, хочет голубятню поджечь. На днях в манеже был митинг «Союза русского народа», он там орал: «Довольно!» Даже кровь из носа потекла у идиота…
—
Я?
Я — по-дурацки говорю. Потому что ничего не держится в душе… как в безвоздушном пространстве. Говорю все, что в голову придет, сам перед собой играю шута горохового, — раздраженно всхрапывал Безбедов; волосы его, высохнув, торчали дыбом, — он выпил вино, забыв чокнуться с Климом, и, держа в руке пустой стакан, сказал, глядя в него: — И
боюсь, что на
меня, вот — сейчас, откуда-то какой-то страх зверем бросится.
—
Я тебя — знаю, видел ночью. Ты — ничего, ходи, не
бойся!
— Есть причина. Живу
я где-то на задворках, в тупике. Людей —
боюсь, вытянут и заставят делать что-нибудь… ответственное. А
я не верю, не хочу. Вот — делают, тысячи лет делали. Ну, и — что же? Вешают за это. Остается возня с самим собой.
— Что вы кричите?
Я не
боюсь. Другого? Ну — хорошо…
«
Боится меня», — сообразил Самгин.
— Пермякова и Марковича
я знал по магазинам, когда еще служил у Марины Петровны; гимназистки Китаева и Воронова учили
меня, одна — алгебре, другая — истории: они вошли в кружок одновременно со
мной, они и
меня пригласили, потому что
боялись. Они были там два раза и не раздевались, Китаева даже ударила Марковича по лицу и ногой в грудь, когда он стоял на коленях перед нею.
Я никогда не спорил с нею на эту тему, не могу, не хочу спорить, но — почему
я как будто
боюсь поссориться с нею?»
— Что же делается там, в России? Все еще бросают бомбы? Почему Дума не запретит эти эксцессы? Ах, ты не можешь представить себе, как мы теряем во мнении Европы!
Я очень
боюсь, что нам перестанут давать деньги, — займы, понимаешь?
— Выгнала. Ой,
боюсь я за нее! Что она будет делать? Володя был для нее отцом и другом…
— Отдаю, понимаю, не
боюсь я вас… Эх вы, прокурор. Теперь — не
боюсь. И ее — не
боюсь. Умерла, могу все сказать про нее. Вы — что думаете, Клим Иванович, — думаете, она вас уважала? Она?
— Однако купцы слушали его, точно он им рассказывал об операциях министерства финансов. Конечно, удивление невежд — стоит дешево, но — интеллигенция-то как испугалась, Самгин, а? — спросил он, раздвинув рот, обнажив желтые зубы. —
Я не про Аркашку, он — дурак, дураки ничего не
боятся, это по сказкам известно.
Я вообще про интеллигентов. Испугались. Литераторы как завыли, а?
— Вот все чай пью, — говорила она, спрятав ‹лицо› за самоваром. — Пусть кипит вода, а не кровь.
Я, знаешь, трусиха, заболев —
боюсь, что умру. Какое противное, не русское слово — умру.
— Себя-то, конечно, любишь. Проповедников и
я ‹не› люблю. Может быть —
боюсь даже. Помолчав, он задумчиво и с возрастающей уверенностью сказал...
Боялся я, соседи не вспомнили бы чего-нибудь про
меня, да — нет, ничего будто.
— А, знаете,
я думал, что вы умный и потому прячете себя. Но вы прячетесь в сдержанном молчании, потому что не умный вы и
боитесь обнаружить это. А
я вот понял, какой вы…