— Нет, почему же — чепуха? Весьма искусно сделано, — как аллегория для поучения детей старшего возраста. Слепые — современное человечество, поводыря, в зависимости от желания, можно понять как разум или как веру. А впрочем, я не дочитал
эту штуку до конца.
— Из
этой штуки можно сделать много различных вещей. Художник вырежет из нее и черта и ангела. А, как видите, почтенное полено это уже загнило, лежа здесь. Но его еще можно сжечь в печи. Гниение — бесполезно и постыдно, горение дает некоторое количество тепла. Понятна аллегория? Я — за то, чтоб одарить жизнь теплом и светом, чтоб раскалить ее.
— Двое суток, день и ночь резал, — говорил Иноков, потирая лоб и вопросительно поглядывая на всех. — Тут, между музыкальным стульчиком и
этой штукой, есть что-то, чего я не могу понять. Я вообще многого не понимаю.
— Неужели — воры? — спросил Иноков, улыбаясь. Клим подошел к окну и увидал в темноте двора, что с ворот свалился большой, тяжелый человек, от него отскочило что-то круглое, человек схватил
эту штуку, накрыл ею голову, выпрямился и стал жандармом, а Клим, почувствовав неприятную дрожь в коже спины, в ногах, шепнул с надеждой...
— На кой черт надо помнить это? — Он выхватил из пазухи гранки и высоко взмахнул ими. — Здесь идет речь не о временном союзе с буржуазией, а о полной, безоговорочной сдаче ей всех позиций критически мыслящей разночинной интеллигенции, — вот как понимает
эту штуку рабочий, приятель мой, эсдек, большевичок… Дунаев. Правильно понимает. «Буржуазия, говорит, свое взяла, у нее конституция есть, а — что выиграла демократия, служилая интеллигенция? Место приказчика у купцов?» Это — «соль земли» в приказчики?
Неточные совпадения
— Ну, так что? — спросил Иноков, не поднимая головы. — Достоевский тоже включен в прогресс и в действительность. Мерзостная
штука действительность, — вздохнул он, пытаясь загнуть ногу к животу, и, наконец, сломал ее. — Отскакивают от нее люди — вы замечаете
это? Отлетают в сторону.
— Вы подумайте — насколько безумное
это занятие при кратком сроке жизни нашей! Ведь вот какая
штука, ведь жизни человеку в обрез дано. И все больше людей живет так, что все дни ихней жизни — постные пятницы. И — теснота! Ни вору, ни честному — ногу поставить некуда, а ведь человек желает жить в некотором просторе и на твердой почве. Где она, почва-то?
—
Это — не Рокамболь, а самозванство и вреднейшая чепуха.
Это, знаете, самообман и заблуждение, так сказать, игра собою и кроме как по морде — ничего не заслуживает. И, знаете, хорошо, что суд в такие
штуки не вникает, а то бы — как судить? Игра, господи боже мой, и такая в
этом скука, что — заплакать можно…
— Пробовал, но — не увлекся. Перебил волку позвоночник, жалко стало зверюгу, отчаянно мучился. Пришлось добить, а
это уж совсем скверно. Ходил стрелять тетеревей на току, но до того заинтересовался птичьим обрядом любви, что выстрелить опоздал. Да, признаюсь, и не хотелось.
Это — удивительная
штука — токованье!
— Почтеннейший страховых дел мастер, — вот забавная
штука: во всех диких мыслях скрыта некая доза истины! Пилат, болван, должен бы знать: истина — игра дьявола! Вот
это и есть прародительница всех наших истин, первопричина идиотской, тревожной бессонницы всех умников. Плохо спишь?
— Обидно, Клим, шестьдесят два только, — сипел Варавка, чавкая слова. — Воюем? Дурацкая
штука. Царь приехал. Запасных провожать. В
этом городе Достоевский жил.
— Идиотская
штука эта война, — вздохнул Дмитрий, нажимая кнопку звонка. — Самая несчастная из всех наших войн…
—
Это — плохо, я знаю. Плохо, когда человек во что бы то ни стало хочет нравиться сам себе, потому что встревожен вопросом: не дурак ли он? И догадывается, что ведь если не дурак, тогда
эта игра с самим собой, для себя самого, может сделать человека еще хуже, чем он есть. Понимаете, какая
штука?
И — вздохнул, не без досады, — дом казался ему все более уютным, можно бы неплохо устроиться. Над широкой тахтой — копия с картины Франца
Штука «Грех» — голая женщина в объятиях змеи, — Самгин усмехнулся, находя, что
эта устрашающая картина вполне уместна над тахтой, забросанной множеством мягких подушек. Вспомнил чью-то фразу: «Женщины понимают только детали».
— Ну, в Художественный, сегодня «Дно»? Тоже не хочешь? А мне нравится
эта наивнейшая
штука. Барон там очень намекающий: рядился-рядился, а ни к чему не пригодился. Ну, я пошел.
— Кой черт улики! А впрочем, именно по улике, да улика-то эта не улика, вот что требуется доказать! Это точь-в-точь как сначала они забрали и заподозрили этих, как бишь их… Коха да Пестрякова. Тьфу! Как это все глупо делается, даже вчуже гадко становится! Пестряков-то, может, сегодня ко мне зайдет… Кстати, Родя, ты
эту штуку уж знаешь, еще до болезни случилось, ровно накануне того, как ты в обморок в конторе упал, когда там про это рассказывали…
Опять появились слуги: каждый нес лакированную деревянную подставку, с трубкой, табаком, маленькой глиняной жаровней, с горячими углями и пепельницей, и тем же порядком ставили перед нами. С этим еще было труднее возиться. Японцам хорошо, сидя на полу и в просторном платье, проделывать все
эти штуки: набивать трубку, закуривать углем, вытряхивать пепел; а нам каково со стула? Я опять вспомнил угощенье Лисицы и Журавля.
Неточные совпадения
— Но вздор, вздор, — сказал он вслух и тут же почувствовал решимость на все
штуки. — Я знаю
это лучше: я участвовал при последних минутах покойницы. Мне
это лучше всех известно. Я готов присягнуть самолично.
— А вот что! — сказал барин, очутившийся на берегу вместе с коропами и карасями, которые бились у ног его и прыгали на аршин от земли. —
Это ничего, на
это не глядите; а вот
штука, вон где!.. А покажите-ка, Фома Большой, осетра. — Два здоровых мужика вытащили из кадушки какое-то чудовище. — Каков князек? из реки зашел!
В то самое время, когда Чичиков в персидском новом халате из золотистой термаламы, развалясь на диване, торговался с заезжим контрабандистом-купцом жидовского происхождения и немецкого выговора, и перед ними уже лежали купленная
штука первейшего голландского полотна на рубашки и две бумажные коробки с отличнейшим мылом первостатейнейшего свойства (
это было мыло то именно, которое он некогда приобретал на радзивилловской таможне; оно имело действительно свойство сообщать нежность и белизну щекам изумительную), — в то время, когда он, как знаток, покупал
эти необходимые для воспитанного человека продукты, раздался гром подъехавшей кареты, отозвавшийся легким дрожаньем комнатных окон и стен, и вошел его превосходительство Алексей Иванович Леницын.
— А вот слушайте: Грушницкий на него особенно сердит — ему первая роль! Он придерется к какой-нибудь глупости и вызовет Печорина на дуэль… Погодите; вот в этом-то и
штука… Вызовет на дуэль: хорошо! Все
это — вызов, приготовления, условия — будет как можно торжественнее и ужаснее, — я за
это берусь; я буду твоим секундантом, мой бедный друг! Хорошо! Только вот где закорючка: в пистолеты мы не положим пуль. Уж я вам отвечаю, что Печорин струсит, — на шести шагах их поставлю, черт возьми! Согласны ли, господа?
Он бросился в угол, запустил руку под обои и стал вытаскивать вещи и нагружать ими карманы. Всего оказалось восемь
штук: две маленькие коробки, с серьгами или с чем-то в
этом роде, — он хорошенько не посмотрел; потом четыре небольшие сафьянные футляра. Одна цепочка была просто завернута в газетную бумагу. Еще что-то в газетной бумаге, кажется орден…