Неточные совпадения
— Ты думаешь —
он с кем говорит?
Он с чертом говорит.
Его очень заинтересовали откровенно злые взгляды Дронова, направленные на учителя. Дронов тоже изменился, как-то вдруг. Несмотря на свое уменье следить за людями, Климу всегда казалось, что люди изменяются внезапно, прыжками, как минутная стрелка затейливых часов, которые недавно купил Варавка: постепенности в движении
их минутной стрелки не было, она перепрыгивала
с черты на
черту. Так же и человек: еще вчера
он был таким же, как полгода тому назад, но сегодня вдруг в
нем являлась некая новая
черта.
— Да — на кой
черт власть, когда личная собственность уничтожена? — красивым баритоном вскричал бородатый студент и, мельком взглянув на Клима, сунул
ему широкую ладонь, назвав себя
с нескрываемой досадой...
— Любопытна слишком. Ей все надо знать — судоходство, лесоводство. Книжница. Книги портят женщин. Зимою я познакомился
с водевильной актрисой, а она вдруг спрашивает: насколько зависим Ибсен от Ницше? Да
черт их знает, кто от кого зависит! Я — от дураков. Мне на днях губернатор сказал, что я компрометирую себя, давая работу политическим поднадзорным. Я говорю
ему: Превосходительство!
Они относятся к работе честно! А
он: разве, говорит, у нас, в России, нет уже честных людей неопороченных?
— Ну — здравствуйте! — обратился незначительный человек ко всем. Голос у
него звучный, и было странно слышать, что
он звучит властно. Половина кисти левой руки
его была отломлена, остались только три пальца: большой, указательный и средний. Пальцы эти слагались у
него щепотью, никоновским крестом. Перелистывая правой рукой узенькие страницы крупно исписанной книги, левой
он непрерывно
чертил в воздухе затейливые узоры, в этих жестах было что-то судорожное и не сливавшееся
с его спокойным голосом.
— Чепуха какая, — задумчиво бормотал Иноков, сбивая на ходу шляпой пыль
с брюк. — Вам кажется, что вы куда-то не туда бежали, а у меня в глазах — щепочка мелькает, эдакая серая щепочка, точно ею выстрелили, взлетела… совсем как жаворонок… трепещет. Удивительно, право! Тут — люди изувечены, стонут, кричат, а в память щепочка воткнулась. Эти штучки… вот эдакие щепочки…
черт их знает!
— Какой вы проницательный,
черт возьми, — тихонько проворчал Иноков, взял со стола пресс-папье — кусок мрамора
с бронзовой, тонконогой женщиной на
нем — и улыбнулся своей второй, мягкой улыбкой. — Замечательно проницательный, — повторил
он, ощупывая пальцами бронзовую фигурку. — Убить, наверное, всякий способен, ну, и я тоже. Я — не злой вообще, а иногда у меня в душе вспыхивает эдакий зеленый огонь, и тут уж я себе — не хозяин.
— Пора идти. Нелепый город, точно
его черт палкой помешал. И все в
нем рычит: я те не Европа! Однако дома строят по-европейски, все эдакие вольные и уродливые переводы
с венского на московский. Обок
с одним таким уродищем притулился, нагнулся в улицу серенький курятничек в три окна, а над воротами — вывеска: кто-то «предсказывает будущее от пяти часов до восьми», — больше, видно, не может, фантазии не хватает. Будущее! — Кутузов широко усмехнулся...
— Так вот — провел недель пять на лоне природы. «Лес да поляны, безлюдье кругом» и так далее. Вышел на поляну, на пожог, а из ельника лезет Туробоев. Ружье под мышкой, как и у меня. Спрашивает: «Кажется, знакомы?» — «Ух, говорю, еще как знакомы!» Хотелось всадить в морду
ему заряд дроби. Но — запнулся за какое-то но. Культурный человек все-таки, и знаю, что существует «Уложение о наказаниях уголовных». И знал, что
с Алиной у
него — не вышло. Ну, думаю,
черт с тобой!
— Впрочем — ничего я не думал, а просто обрадовался человеку. Лес, знаешь. Стоят обугленные сосны, буйно цветет иван-чай. Птички ликуют,
черт их побери. Самцы самочек опевают. Мы
с ним, Туробоевым, тоже самцы, а петь нам — некому. Жил я у помещика-земца, антисемит, но, впрочем, — либерал и надоел
он мне пуще овода. Жене
его под сорок, Мопассанов читает и мучается какими-то спазмами в животе.
— Так тебя, брат, опять жандармы прижимали? Эх ты… А впрочем,
черт ее знает, может быть, нужна и революция! Потому что — действительно: необходимо представительное правление, то есть — три-четыре сотни деловых людей, которые драли бы уши губернаторам и прочим администраторам, в сущности — ар-рестантам, —
с треском закончил
он, и лицо
его вспухло, налилось кровью.
— Слышали? Какой-то идиот стрелял в Победоносцева,
с улицы, в окно,
черт его побери! Как это вам нравится, а?
— Только, наверное, отвергнете, оттолкнете вы меня, потому что я — человек сомнительный, слабого характера и
с фантазией, а при слабом характере фантазия — отрава и яд, как вы знаете. Нет, погодите, — попросил
он, хотя Самгин ни словом, ни жестом не мешал
ему говорить. — Я давно хотел сказать вам, — все не решался, а вот на днях был в театре, на модной этой пиесе, где показаны заслуженно несчастные люди и бормочут
черт знает что, а между
ними утешительный старичок врет направо, налево…
—
Черт бы взял, — пробормотал Самгин, вскакивая
с постели, толкнув жену в плечо. — Проснись, обыск! Третий раз, — ворчал
он, нащупывая ногами туфли, одна из
них упрямо пряталась под кровать, а другая сплющилась, не пуская в себя пальцы ноги.
Она полулежала на кушетке в позе мадам Рекамье, Самгин исподлобья рассматривал ее лицо, фигуру, всю ее, изученную до последней
черты, и
с чувством недоуменья пред собою размышлял: как
он мог вообразить, что любит эту женщину, суетливую, эгоистичную?
В этот вечер она была особенно нежна
с ним и как-то грустно нежна. Изредка, но все чаще, Самгин чувствовал, что ее примиренность
с жизнью, покорность взятым на себя обязанностям передается и
ему, заражает и
его. Но тут
он открыл в ней
черту, раньше не замеченную
им и родственную Нехаевой: она тоже обладала способностью смотреть на людей издалека и видеть
их маленькими, противоречивыми.
— Тихонько — можно, — сказал Лютов. — Да и кто здесь знает, что такое конституция,
с чем ее едят? Кому она тут нужна? А слышал ты: будто в Петербурге какие-то хлысты, анархо-теологи, вообще —
черти не нашего бога, что-то вроде цезаропапизма проповедуют? Это, брат, замечательно! — шептал
он, наклоняясь к Самгину. — Это — очень дальновидно! Попы, люди чисто русской крови, должны сказать свое слово! Пора.
Они — скажут, увидишь!
Самгин через очки взглянул вперед, где колыхались трехцветные флаги, блестели оклады икон и воздух над головами людей
чертили палки;
он заметил, что некоторые из демонстрантов переходят
с мостовой на панели. Хлопали створки рам, двери, и сверху, как будто
с крыши, суровый голос кричал...
— Арестовали, расстреляв на глазах
его человек двадцать рабочих. Вот как-с! В Коломне —
черт знает что было, в Люберцах — знаешь? На улицах бьют, как мышей.
— Совершенно не понимаю, как ты можешь петь по
его нотам? Ты даже и не знаком
с ним. И вдруг ты, такой умный…
черт знает что это!
«
Черт меня дернул говорить
с нею! Она вовсе не для бесед. Очень пошлая бабенка», — сердито думал
он, раздеваясь, и лег в постель
с твердым намерением завтра переговорить
с Мариной по делу о деньгах и завтра же уехать в Крым.
Говорила она спокойно и не как проповедница, а дружеским тоном человека, который считает себя опытнее слушателя, но не заинтересован, чтоб слушатель соглашался
с ним.
Черты ее красивого, но несколько тяжелого лица стали тоньше, отчетливее.
— И не воспитывайте меня анархистом, — анархизм воспитывается именно бессилием власти, да-с! Только гимназисты верят, что воспитывают — идеи. Чепуха! Церковь две тысячи лет внушает: «возлюбите друг друга», «да единомыслием исповемы» — как там она поет?
Черта два — единомыслие, когда у меня дом — в один этаж, а у соседа — в три! — неожиданно закончил
он.
Пришла Марина и
с нею — невысокий, но сутуловатый человек в белом костюме
с широкой черной лентой на левом рукаве,
с тросточкой под мышкой, в сероватых перчатках, в панаме, сдвинутой на затылок. Лицо — смуглое, мелкие
черты его — приятны; горбатый нос, светлая, остренькая бородка и закрученные усики напомнили Самгину одного из «трех мушкетеров».
Гоголь и Достоевский давали весьма обильное количество фактов, химически сродных основной
черте характера Самгина, —
он это хорошо чувствовал, и это тоже было приятно. Уродливость быта и капризная разнузданность психики объясняли Самгину
его раздор
с действительностью, а мучительные поиски героями Достоевского непоколебимой истины и внутренней свободы, снова приподнимая
его, выводили в сторону из толпы обыкновенных людей, сближая
его с беспокойными героями Достоевского.
— А голубям — башки свернуть. Зажарить. Нет, — в самом деле, — угрюмо продолжал Безбедов. — До самоубийства дойти можно. Вы идете лесом или — все равно — полем, ночь, темнота, на земле, под ногами, какие-то шишки. Кругом — чертовщина: революции, экспроприации, виселицы, и… вообще — деваться некуда! Нужно, чтоб пред вами что-то светилось. Пусть даже и не светится, а просто: существует. Да —
черт с ней — пусть и не существует, а выдумано, вот —
чертей выдумали, а верят, что
они есть.
— Вы, разумеется, знаете, что Локтев — юноша очень способный и душа — на редкость чистая. Но жажда знания завлекла
его в кружок гимназистов и гимназисток — из богатых семей;
они там, прикрываясь изучением текущей литературы… тоже литература, я вам скажу! — почти вскрикнул
он, брезгливо сморщив лицо. — На самом деле это — болваны и дурехи
с преждевременно развитым половым любопытством, —
они там… — Самойлов быстро покрутил рукою над своей головой. — Вообще там обнажаются, касаются и…
черт их знает что!
Крылатые обезьяны, птицы
с головами зверей,
черти в форме жуков, рыб и птиц; около полуразрушенного шалаша испуганно скорчился святой Антоний, на
него идут свинья, одетая женщиной обезьяна в смешном колпаке; всюду ползают различные гады; под столом, неведомо зачем стоящим в пустыне, спряталась голая женщина; летают ведьмы; скелет какого-то животного играет на арфе; в воздухе летит или взвешен колокол; идет царь
с головой кабана и рогами козла.
— Де Лярош-Фуко, — объяснял Бердников, сняв шляпу, прикрывая ею лицо. — Маркиза или графиня… что-то в этом роде. Моралистка. Ханжа. Старуха — тоже аристократка, — как ее? Забыл фамилию… Бульон, котильон… Крильон? Деловая, острозубая,
с когтями,
с большим весом в промышленных кругах,
черт ее… Филантропит… Нищих подкармливает… Вы, господин Самгин, моралист? — спросил
он, наваливаясь на Самгина.
—
Он, Зотов, был из эдаких, из чистоплотных, есть такие в купечестве нашем. Вроде Пилата
они, все ищут, какой бы водицей не токмо руки, а вообще всю плоть свою омыть от грехов. А я как раз не люблю людей
с устремлением к святости. Сам я — великий грешник, от юности прокопчен во грехе, меня, наверное, глубоко уважают все
черти адовы. Люди не уважают. Я людей — тоже…
— Убирайтесь к
черту! — закричал Самгин, сорвав очки
с носа, и даже топнул ногой, а Попов, обернув к
нему широкую спину свою, шагая к двери, пробормотал невнятное, но, должно быть, обидное.
«Куда, к
черту,
они засунули тушилку?» — негодовал Самгин и, боясь, что вся вода выкипит, самовар распаяется, хотел снять
с него крышку, взглянуть — много ли воды? Но одна из шишек на крышке отсутствовала, другая качалась,
он ожег пальцы, пришлось подумать о том, как варварски небрежно относится прислуга к вещам хозяев. Наконец
он догадался налить в трубу воды, чтоб погасить угли. Эта возня мешала думать, вкусный запах горячего хлеба и липового меда возбуждал аппетит, и думалось только об одном...
«Ну и —
черт с тобой, старый дурак, — подумал Самгин и усмехнулся: — Должно быть, Тагильский в самом деле насолил
им».
— Вопрос о путях интеллигенции — ясен: или она идет
с капиталом, или против
его —
с рабочим классом. А ее роль катализатора в акциях и реакциях классовой борьбы — бесплодная, гибельная для нее роль… Да и смешная. Бесплодностью и, должно быть, смутно сознаваемой гибельностью этой позиции Ильич объясняет тот смертный визг и вой, которым столь богата текущая литература. Правильно объясняет. Читал я кое-что, — Андреева, Мережковского и прочих, —
черт знает, как
им не стыдно? Детский испуг какой-то…
Она определила отношения шепотом и,
с ужасом воскликнув: — Подумайте! И это — царица! — продолжала: — А в то же время у Вырубовой — любовник, — какой-то простой сибирский мужик, богатырь, гигантского роста, она держит портрет
его в Евангелии… Нет, вы подумайте: в Евангелии портрет любовника!
Черт знает что!
«
Черт с ней, пусть эта дура ворует», — решил
он и пошел на свидание
с Дроновым.
— На кой
черт надо помнить это? —
Он выхватил из пазухи гранки и высоко взмахнул
ими. — Здесь идет речь не о временном союзе
с буржуазией, а о полной, безоговорочной сдаче ей всех позиций критически мыслящей разночинной интеллигенции, — вот как понимает эту штуку рабочий, приятель мой, эсдек, большевичок… Дунаев. Правильно понимает. «Буржуазия, говорит, свое взяла, у нее конституция есть, а — что выиграла демократия, служилая интеллигенция? Место приказчика у купцов?» Это — «соль земли» в приказчики?
— Замечательная газета. Небывалая. Привлечем все светила науки, литературы, Леонида Андреева, объявим войну реалистам «Знания», — к
черту реализм! И — политику вместе
с ним. Сто лет политиканили — устали, надоело. Все хотят романтики, лирики, метафизики, углубления в недра тайн, в кишки дьявола. Властители умов — Достоевский, Андреев, Конан-Дойль.
— Состязание жуликов. Не зря, брат, московские жулики славятся. Как Варвару нагрели
с этой идиотской закладной,
черт их души возьми! Не брезглив я, не злой человек, а все-таки, будь моя власть, я бы половину московских жителей в Сибирь перевез, в Якутку, в Камчатку, вообще — в глухие места. Пускай там, сукины дети, жрут друг друга — оттуда в Европы никакой вопль не долетит.
— Побочный сын какого-то знатного лица,
черт его… Служил в таможенном ведомстве, лет пять тому назад получил огромное наследство. Меценат. За Тоськой ухаживает. Может быть, денег даст на газету. В театре познакомился
с Тоськой, думал, она — из гулящих. Ногайцев тоже в таможне служил, давно знает
его. Ногайцев и привел
его сюда, жулик. Кстати: ты
ему, Ногайцеву, о газете — ни слова!
Он ‹заметил›, что все люди Ивана Дронова имеют какую-то
черту, общую
черту с Иваном, так же, как Иван,
они встревожены чем-то и сеют тревогу.
— У Тагильского оказалась жена, да — какая! —
он закрыл один глаз и протяжно свистнул. — Стиль модерн, ни одного естественного движения, говорит голосом умирающей. Я попал к ней по объявлению: продаются книги. Книжки, брат, замечательные. Все наши классики, переплеты от Шелля или Шнелля,
черт его знает! Семьсот целковых содрала. Я сказал ей, что был знаком
с ее мужем, а она спросила: «Да?» И — больше ни звука о
нем, стерва!
— Еще несколько слов. Очень хорошо известно, что евреи — искусные пропагандаторы. Поэтому расселение евреев
черты оседлости должно иметь характер изоляции, то есть
их нужно отправлять в местности
с населением крестьянским и не густым.
—
Черт их возьми, немцев,
с их длинными пушками!
— Кричать, разумеется, следует, — вяло и скучно сказал
он. — Начали
с ура, теперь вот караул приходится кричать. А покуда мы кричим, немцы схватят нас за шиворот и поведут против союзников наших. Или союзники помирятся
с немцами за наш счет, скажут: «Возьмите Польшу, Украину, и — ну вас к
черту, в болото! А нас оставьте в покое».
— Толпа идет… тысяч двадцать… может, больше, ей-богу! Честное слово. Рабочие. Солдаты,
с музыкой. Моряки. Девятый вал…
черт его… Кое-где постреливают — факт!
С крыш…
— А меня, батенька, привезли на грузовике, да-да! Арестовали,
черт возьми! Я говорю: «Послушайте, это… это нарушение закона, я, депутат, неприкосновенен». Какой-то студентик, мозгляк, засмеялся: «А вот мы, говорит, прикасаемся!» Не без юмора сказал, а?
С ним — матрос, эдакая, знаете, морда: «Неприкосновенный? — кричит. — А наши депутаты, которых в каторгу закатали, — прикосновенны?» Ну, что
ему ответишь?
Он же — мужик,
он ничего не понимает…