Неточные совпадения
Чаще всего дети играли в цирк; ареной цирка служил
стол, а конюшни помещались под
столом. Цирк — любимая игра Бориса, он был директором и дрессировщиком лошадей, новый товарищ Игорь Туробоев изображал акробата и льва, Дмитрий Самгин — клоуна, сестры Сомовы и Алина — пантера, гиена и львица, а Лидия Варавка играла роль укротительницы зверей. Звери исполняли свои обязанности честно и серьезно, хватали Лидию за юбку, за ноги, пытались повалить ее и загрызть; Борис отчаянно кричал...
Климу
чаще всего навязывали унизительные обязанности конюха, он вытаскивал из-под
стола лошадей, зверей и подозревал, что эту службу возлагают на него нарочно, чтоб унизить. И вообще игра в цирк не нравилась ему, как и другие игры, крикливые, быстро надоедавшие. Отказываясь от участия в игре, он уходил в «публику», на диван, где сидели Павла и сестра милосердия, а Борис ворчал...
Иногда,
чаще всего в час урока истории, Томилин вставал и ходил по комнате, семь шагов от
стола к двери и обратно, — ходил наклоня голову, глядя в пол, шаркал растоптанными туфлями и прятал руки за спиной, сжав пальцы так крепко, что они багровели.
Самгин тоже опрокинулся на
стол, до боли крепко опираясь грудью о край его. Первый раз за всю жизнь он говорил совершенно искренно с человеком и с самим собою. Каким-то кусочком мозга он понимал, что отказывается от какой-то
части себя, но это облегчало, подавляя темное, пугавшее его чувство. Он говорил чужими, книжными словами, и самолюбие его не смущалось этим...
Она стала для него чем-то вроде ящика письменного
стола, — ящика, в который прячут интимные вещи; стала ямой, куда он выбрасывал сор своей души. Ему казалось, что, высыпая на эту женщину слова, которыми он с детства оброс, как плесенью, он постепенно освобождается от их липкой тяжести, освобождает в себе волевого, действенного человека. Беседы с Никоновой награждали его чувством почти физического облегчения, и он все
чаще вспоминал Дьякона...
Пушки стреляли не часто, не торопясь и, должно быть, в разных концах города. Паузы между выстрелами были тягостнее самих выстрелов, и хотелось, чтоб стреляли
чаще, непрерывней, не мучили бы людей, которые ждут конца. Самгин, уставая, садился к
столу, пил чай, неприятно теплый, ходил по комнате, потом снова вставал на дежурство у окна. Как-то вдруг в комнату точно с потолка упала Любаша Сомова, и тревожно, возмущенно зазвучал ее голос, посыпались путаные слова...
На
столе горела маленькая лампа под зеленым абажуром, неприятно окрашивая лицо Лютова в два цвета: лоб — зеленоватый, а нижняя
часть лица, от глаз до бородки, устрашающе темная.
— Пестрая мы нация, Клим Иванович, чудаковатая нация, — продолжал Дронов, помолчав, потише, задумчивее, сняв шапку с колена, положил ее на
стол и, задев лампу, едва не опрокинул ее. — Удивительные люди водятся у нас, и много их, и всем некуда себя сунуть. В революцию? Вот прошумела она, усмехнулась, да — и нет ее. Ты скажешь — будет! Не спорю. По всем видимостям — будет. Но мужичок очень напугал. Организаторов революции
частью истребили,
частью — припрятали в каторгу, а многие — сами спрятались.
В пекарне колебался приглушенный шумок,
часть плотников укладывалась спать на полу, Григорий Иванович влез на печь, в приямке подогревали самовар, несколько человек сидело за
столом, слушая сверлящий голос.
Неточные совпадения
Петр Петрович очень смеялся. Он уже кончил считать и припрятал деньги. Впрочем,
часть их зачем-то все еще оставалась на
столе. Этот «вопрос о помойных ямах» служил уже несколько раз, несмотря на всю свою пошлость, поводом к разрыву и несогласию между Петром Петровичем и молодым его другом. Вся глупость состояла в том, что Андрей Семенович действительно сердился. Лужин же отводил на этом душу, а в настоящую минуту ему особенно хотелось позлить Лебезятникова.
Раскольников поднял вопросительно брови. Слова Ильи Петровича, очевидно недавно вышедшего из-за
стола, стучали и сыпались перед ним большею
частью как пустые звуки. Но
часть их он все-таки кое-как понимал; он глядел вопросительно и не знал, чем это все кончится.
Порой, вдруг находя себя где-нибудь в отдаленной и уединенной
части города, в каком-нибудь жалком трактире, одного, за
столом, в размышлении, и едва помня, как он попал сюда, он вспоминал вдруг о Свидригайлове: ему вдруг слишком ясно и тревожно сознавалось, что надо бы, как можно скорее, сговориться с этим человеком и, что возможно, порешить окончательно.
Она освещена была двумя сальными свечами, а стены оклеены были золотою бумагою; впрочем, лавки,
стол, рукомойник на веревочке, полотенце на гвозде, ухват в углу и широкий шесток, [Шесток — площадка в передней
части русской печи.] уставленный горшками, — все было как в обыкновенной избе.
Молодые люди вошли. Комната, в которой они очутились, походила скорее на рабочий кабинет, чем на гостиную. Бумаги, письма, толстые нумера русских журналов, большею
частью неразрезанные, валялись по запыленным
столам; везде белели разбросанные окурки папирос.