Неточные совпадения
Вспомнив эту сцену, Клим с раздражением задумался
о Томилине. Этот
человек должен
знать и должен был сказать что-то успокоительное, разрешающее, что устранило бы стыд и страх. Несколько раз Клим — осторожно, а Макаров — напористо и резко пытались затеять с учителем беседу
о женщине, но Томилин был так странно глух к этой теме, что вызвал у Макарова сердитое замечание...
Все чаще и как-то угрюмо Томилин стал говорить
о женщинах,
о женском, и порою это у него выходило скандально. Так, когда во флигеле писатель Катин горячо утверждал, что красота — это правда, рыжий сказал своим обычным тоном
человека, который точно
знает подлинное лицо истины...
Климу давно и хорошо знакомы были припадки красноречия Варавки, они особенно сильно поражали его во дни усталости от деловой жизни. Клим видел, что с Варавкой на улицах
люди раскланиваются все более почтительно, и
знал, что в домах говорят
о нем все хуже, злее. Он приметил также странное совпадение: чем больше и хуже говорили
о Варавке в городе, тем более неукротимо и обильно он философствовал дома.
Вполголоса, скучно повторяя знакомые Климу суждения
о Лидии, Макарове и явно опасаясь сказать что-то лишнее, она ходила по ковру гостиной, сын молча слушал ее речь
человека, уверенного, что он говорит всегда самое умное и нужное, и вдруг подумал: а чем отличается любовь ее и Варавки от любви, которую
знает, которой учит Маргарита?
— В сущности, мы едва ли имеем право делать столь определенные выводы
о жизни
людей. Из десятков тысяч мы
знаем, в лучшем случае, как живет сотня, а говорим так, как будто изучили жизнь всех.
Науки не очень интересовали Клима, он хотел
знать людей и находил, что роман дает ему больше знания
о них, чем научная книга и лекция. Он даже сказал Марине, что
о человеке искусство
знает больше, чем наука.
— Она будет очень счастлива в известном, женском смысле понятия
о счастье. Будет много любить; потом, когда устанет, полюбит собак, котов, той любовью, как любит меня. Такая сытая, русская. А вот я не чувствую себя русской, я — петербургская. Москва меня обезличивает. Я вообще мало
знаю и не понимаю Россию. Мне кажется — это страна
людей, которые не нужны никому и сами себе не нужны. А вот француз, англичанин — они нужны всему миру. И — немец, хотя я не люблю немцев.
— Беседуя с одним, она всегда заботится, чтоб другой не слышал, не
знал,
о чем идет речь. Она как будто боится, что
люди заговорят неискренно, в унисон друг другу, но, хотя противоречия интересуют ее, — сама она не любит возбуждать их. Может быть, она думает, что каждый
человек обладает тайной, которую он способен сообщить только девице Лидии Варавка?
— Достоевский обольщен каторгой. Что такое его каторга? Парад. Он инспектором на параде, на каторге-то был. И всю жизнь ничего не умел писать, кроме каторжников, а праведный
человек у него «Идиот». Народа он не
знал,
о нем не думал.
На террасе говорили
о славянофилах и Данилевском,
о Герцене и Лаврове. Клим Самгин
знал этих писателей, их идеи были в одинаковой степени чужды ему. Он находил, что, в сущности, все они рассматривают личность только как материал истории, для всех
человек является Исааком, обреченным на заклание.
Клим неоднократно пытался
узнать: что она думает
о людях?
— Он много верного
знает, Томилин. Например —
о гуманизме. У
людей нет никакого основания быть добрыми, никакого, кроме страха. А жена его — бессмысленно добра… как пьяная. Хоть он уже научил ее не верить в бога. В сорок-то шесть лет.
— Изорвал,
знаете; у меня все расползлось,
людей не видно стало, только слова
о людях, — глухо говорил Иноков, прислонясь к белой колонке крыльца, разминая пальцами папиросу. — Это очень трудно — писать бунт; надобно чувствовать себя каким-то… полководцем, что ли? Стратегом…
Видя, что Спивак настроена необщительно, прихмурилась, а взгляд ее голубых глаз холоден и необычно остр, Клим ушел, еще раз подумав, что это
человек двуличный, опасный. Откуда она могла
узнать о поступке статистика? Неужели она играет значительную роль в конспиративных делах?
— Так вот — провел недель пять на лоне природы. «Лес да поляны, безлюдье кругом» и так далее. Вышел на поляну, на пожог, а из ельника лезет Туробоев. Ружье под мышкой, как и у меня. Спрашивает: «Кажется, знакомы?» — «Ух, говорю, еще как знакомы!» Хотелось всадить в морду ему заряд дроби. Но — запнулся за какое-то но. Культурный
человек все-таки, и
знаю, что существует «Уложение
о наказаниях уголовных». И
знал, что с Алиной у него — не вышло. Ну, думаю, черт с тобой!
— Уж не
знаю, марксистка ли я, но я
человек, который не может говорить того, чего он не чувствует, и
о любви к народу я не говорю.
«Да, здесь умеют жить», — заключил он, побывав в двух-трех своеобразно благоустроенных домах друзей Айно, гостеприимных и прямодушных
людей, которые хорошо были знакомы с русской жизнью, русским искусством, но не обнаружили русского пристрастия к спорам
о наилучшем устроении мира, а страну свою
знали, точно книгу стихов любимого поэта.
—
О, нет! — прервала она. — Я
о нем
знала. Иван очень помогал таким ехать куда нужно. Ему всегда писали: придет
человек, и
человек приходил.
— А Любаша еще не пришла, — рассказывала она. — Там ведь после того, как вы себя почувствовали плохо, ад кромешный был. Этот баритон —
о, какой удивительный голос! — он оказался веселым
человеком, и втроем с Гогиным, с Алиной они бог
знает что делали! Еще? — спросила она, когда Клим, выпив, протянул ей чашку, — но чашка соскользнула с блюдца и, упав на пол, раскололась на мелкие куски.
И еще раз убеждался в том, как много
люди выдумывают, как они, обманывая себя и других, прикрашивают жизнь. Когда Любаша, ухитрившаяся побывать в нескольких городах провинции, тоже начинала говорить
о росте революционного настроения среди учащейся молодежи, об успехе пропаганды марксизма, попытках организации рабочих кружков, он уже
знал, что все это преувеличено по крайней мере на две трети. Он был уверен, что все человеческие выдумки взвешены в нем, как пыль в луче солнца.
Коротенькими фразами он говорил им все, что
знал о рабочем движении, подчеркивая его анархизм, рассказывал
о грузчиках, казаках и еще
о каких-то выдуманных им
людях, в которых уже чувствуется пробуждение классовой ненависти.
— Тогда я не
знал еще, что Катин — пустой
человек. И что он любит не народ, а — писать
о нем любит. Вообще — писатели наши…
Вера Петровна писала Климу, что Робинзон, незадолго до смерти своей, ушел из «Нашего края», поссорившись с редактором, который отказался напечатать его фельетон «
О прокаженных», «грубейший фельетон, в нем этот больной и жалкий
человек называл Алину «Силоамской купелью», «целебной грязью» и бог
знает как».
Фактами такого рода Иван Дронов был богат, как еж иглами; он сообщал, кто из студентов подал просьбу
о возвращении в университет, кто и почему пьянствует, он
знал все плохое и пошлое, что делали
люди, и охотно обогащал Самгина своим «знанием жизни».
— Рабочие и
о нравственном рубле слушали молча, покуривают, но не смеются, — рассказывала Татьяна, косясь на Сомову. — Вообще там, в разных местах, какие-то
люди собирали вокруг себя небольшие группы рабочих, уговаривали. Были и бессловесные зрители; в этом качестве присутствовал Тагильский, — сказала она Самгину. — Я очень боялась, что он меня
узнает. Рабочие
узнавали сразу: барышня! И посматривают на меня подозрительно… Молодежь пробовала в царь-пушку залезать.
Клим промолчал, разглядывая красное от холода лицо брата. Сегодня Дмитрий казался более коренастым и еще более обыденным
человеком. Говорил он вяло и как бы не то,
о чем думал. Глаза его смотрели рассеянно, и он, видимо, не
знал, куда девать руки, совал их в карманы, закидывал за голову, поглаживал бока, наконец широко развел их, говоря с недоумением...
Он видел: вне кружка Спивак
люди подозревают, что он говорит меньше, чем
знает, и что он умалчивает
о своей роли.
— Героем времени постепенно становится толпа, масса, — говорил он среди либеральной буржуазии и, вращаясь в ней, являлся хорошим осведомителем для Спивак. Ее он пытался пугать все более заметным уклоном «здравомыслящих»
людей направо, рассказами об организации «Союза русского народа», в котором председательствовал историк Козлов, а товарищем его был регент Корвин, рассказывал
о работе эсеров среди ремесленников, приказчиков, служащих. Но все это она
знала не хуже его и, не пугаясь, говорила...
— Все — программы, спор
о программах, а надобно искать пути к последней свободе. Надо спасать себя от разрушающих влияний бытия, погружаться в глубину космического разума, устроителя вселенной. Бог или дьявол — этот разум, я — не решаю; но я чувствую, что он — не число, не вес и мера, нет, нет! Я
знаю, что только в макрокосме
человек обретет действительную ценность своего «я», а не в микрокосме, не среди вещей, явлений, условий, которые он сам создал и создает…
«Короче, потому что быстро хожу», — сообразил он. Думалось
о том, что в городе живет свыше миллиона
людей, из них — шестьсот тысяч мужчин, расположено несколько полков солдат, а рабочих, кажется, менее ста тысяч, вооружено из них, говорят, не больше пятисот. И эти пять сотен держат весь город в страхе. Горестно думалось
о том, что Клим Самгин,
человек, которому ничего не нужно, который никому не сделал зла, быстро идет по улице и
знает, что его могут убить. В любую минуту. Безнаказанно…
Стоя среди комнаты, он курил, смотрел под ноги себе, в розоватое пятно света, и вдруг вспомнил восточную притчу
о человеке, который, сидя под солнцем на скрещении двух дорог, горько плакал, а когда прохожий спросил:
о чем он льет слезы? — ответил: «От меня скрылась моя тень, а только она
знала, куда мне идти».
— Ради ее именно я решила жить здесь, — этим все сказано! — торжественно ответила Лидия. — Она и нашла мне этот дом, — уютный, не правда ли? И всю обстановку, все такое солидное, спокойное. Я не выношу новых вещей, — они, по ночам, трещат. Я люблю тишину. Помнишь Диомидова? «
Человек приближается к себе самому только в совершенной тишине». Ты ничего не
знаешь о Диомидове?
— Огненной метлой подмели мужики уезд… — он сказал это так звучно и уверенно, как будто вполне твердо
знал, что все эти
люди ждут от него именно повести
о мужиках.
Он отказался, а она все-таки увеличила оклад вдвое. Теперь, вспомнив это, он вспомнил, что отказаться заставило его смущение, недостойное взрослого
человека: выписывал и читал он по преимуществу беллетристику русскую и переводы с иностранных языков; почему-то не хотелось, чтоб Марина
знала это. Но серьезные книги утомляли его, обильная политическая литература и пресса раздражали.
О либеральной прессе Марина сказала...
Они очень интересовались здоровьем Марины, спрашивали
о ней таинственно и влюбленно и смотрели на Самгина глазами
людей, которые понимают, что он тоже все
знает и понимает.
— Я спросила у тебя
о Валентине вот почему: он добился у жены развода, у него — роман с одной девицей, и она уже беременна. От него ли, это — вопрос. Она — тонкая штучка, и вся эта история затеяна с расчетом на дурака. Она — дочь помещика, — был такой шумный
человек, Радомыслов: охотник, картежник, гуляка; разорился, кончил самоубийством. Остались две дочери, эдакие,
знаешь, «полудевы», по Марселю Прево, или того хуже: «девушки для радостей», — поют, играют, ну и все прочее.
Возникало опасение какой-то утраты. Он поспешно начал просматривать свое отношение к Марине. Все, что он
знал о ней, совершенно не совпадало с его представлением
о человеке религиозном, хотя он не мог бы сказать, что имеет вполне точное представление
о таком
человеке; во всяком случае это —
человек, ограниченный мистикой, метафизикой.
Но он
знал, что заставляет себя думать об этих
людях, для того чтоб не думать
о Марине. Ее участие в этом безумии — совершенно непонятно.
Но слова
о ничтожестве
человека пред грозной силой природы, пред законом смерти не портили настроение Самгина, он
знал, что эти слова меньше всего мешают жить их авторам, если авторы физически здоровы. Он
знал, что Артур Шопенгауэр, прожив 72 года и доказав, что пессимизм есть основа религиозного настроения, умер в счастливом убеждении, что его не очень веселая философия
о мире, как «призраке мозга», является «лучшим созданием XIX века».
«Свободным-то гражданином, друг мой,
человека не конституции, не революции делают, а самопознание. Ты вот возьми Шопенгауэра, почитай прилежно, а после него — Секста Эмпирика
о «Пирроновых положениях». По-русски, кажется, нет этой книги, я по-английски читала, французское издание есть. Выше пессимизма и скепсиса человеческая мысль не взлетала, и, не
зная этих двух ее полетов, ни
о чем не догадаешься, поверь!»
— Ее Бердников
знает. Он — циник, враль, презирает
людей, как медные деньги, но всех и каждого насквозь видит. Он — невысокого… впрочем, пожалуй, именно высокого мнения
о вашей патронессе. ‹Зовет ее — темная дама.› У него с ней, видимо, какие-то большие счеты, она, должно быть, с него кусок кожи срезала… На мой взгляд она — выдуманная особа…
— Без фантазии — нельзя, не проживешь. Не устроишь жизнь.
О неустройстве жизни говорили тысячи лет, говорят все больше, но — ничего твердо установленного нет, кроме того, что жизнь — бессмысленна. Бессмысленна, брат. Это всякий умный
человек знает. Может быть, это
люди исключительно, уродливо умные, вот как — ты…
— Черт его
знает, — задумчиво ответил Дронов и снова вспыхнул, заговорил торопливо: — Со всячинкой. Служит в министерстве внутренних дел, может быть в департаменте полиции, но — меньше всего похож на шпиона. Умный. Прежде всего — умен. Тоскует. Как безнадежно влюбленный, а — неизвестно —
о чем? Ухаживает за Тоськой, но — надо видеть — как! Говорит ей дерзости. Она его терпеть не может. Вообще —
человек, напечатанный курсивом. Я люблю таких… несовершенных. Когда — совершенный, так уж ему и черт не брат.
— Вы
знаете, Клим Иванович, ваша речь имела большой успех. Я в политике понимаю, наверно, не больше индюшки,
о Дон-Кихоте —
знаю по смешным картинкам в толстой книге, Фауст для меня — глуповатый
человек из оперы, но мне тоже понравилось, как вы говорили.
— Оценки всех явлений жизни исходят от интеллигенции, и высокая оценка ее собственной роли, ее общественных заслуг принадлежит ей же. Но мы, интеллигенты,
знаем, что
человек стесняется плохо говорить
о самом себе.
— История жизни великих
людей мира сего — вот подлинная история, которую необходимо
знать всем, кто не хочет обольщаться иллюзиями, мечтами
о возможности счастья всего человечества.
Знаем ли мы среди величайших
людей земли хоть одного, который был бы счастлив? Нет, не
знаем… Я утверждаю: не
знаем и не можем
знать, потому что даже при наших очень скромных представлениях
о счастье — оно не было испытано никем из великих.
— После я встречал
людей таких и у нас, на Руси,
узнать их — просто: они про себя совсем не говорят, а только
о судьбе рабочего народа.
— Меньшиков, — назвал его Тагильский, усмехаясь. — Один из крупнейших в лагере мошенников пера и разбойников печати, как
знаете, разумеется. В словаре Брокгауза
о нем сказано, что, будучи нравственно чутким
человеком, он одержим искренним стремлением познать истину.
— Для меня лично корень вопроса этого, смысл его лежит в противоречии интернационализма и национализма. Вы
знаете, что немецкая социал-демократия своим вотумом
о кредитах на войну скомпрометировала интернациональный социализм, что Вандервельде усилил эту компрометацию и что еще раньше поведение таких социалистов, как Вивиани, Мильеран, Бриан э цетера, тоже обнаружили, как бессильна и как, в то же время, печально гибка этика социалистов. Не выяснено: эта гибкость — свойство
людей или учения?