Неточные совпадения
Тогда несколько десятков решительных людей, мужчин и женщин, вступили в единоборство с самодержавцем, два года охотились за ним,
как за диким зверем, наконец убили его и тотчас же были преданы одним из своих товарищей; он сам пробовал убить Александра Второго, но кажется, сам же и порвал провода мины, назначенной взорвать поезд царя. Сын убитого, Александр Третий, наградил покушавшегося на жизнь его отца званием почетного гражданина.
— Про аиста и капусту выдумано, — говорила она. — Это потому говорят, что детей родить стыдятся, а все-таки родят их мамы, так же
как кошки, я это видела, и мне рассказывала Павля. Когда у меня вырастут груди,
как у мамы и Павли, я тоже буду родить — мальчика и девочку, таких,
как я и ты. Родить — нужно, а то будут все одни и те же люди, а потом они умрут и уж никого не будет.
Тогда помрут и кошки и курицы, — кто же накормит их? Павля говорит, что бог запрещает родить только монашенкам и гимназисткам.
Мать нежно гладила горячей рукой его лицо. Он не стал больше говорить об учителе, он только заметил: Варавка тоже не любит учителя. И почувствовал, что рука матери вздрогнула, тяжело втиснув голову его в подушку. А когда она ушла, он, засыпая, подумал:
как это странно! Взрослые находят, что он выдумывает именно
тогда, когда он говорит правду.
Тогда, испуганный этим, он спрятался под защиту скуки, окутав ею себя,
как облаком. Он ходил солидной походкой, заложив руки за спину,
как Томилин, имея вид мальчика, который занят чем-то очень серьезным и далеким от шалостей и буйных игр. Время от времени жизнь помогала ему задумываться искренно: в середине сентября, в дождливую ночь, доктор Сомов застрелился на могиле жены своей.
По воскресеньям у Катина собиралась молодежь, и
тогда серьезные разговоры о народе заменялись пением, танцами. Рябой семинарист Сабуров, медленно разводя руками в прокуренном воздухе,
как будто стоя плыл и приятным баритоном убедительно советовал...
Клим не знал,
как ответить,
тогда дядя, взглянув в лицо ему, ответил сам...
— Но, разумеется, это не так, — сказал Клим, надеясь, что она спросит: «
Как же?» — и
тогда он сумел бы блеснуть пред нею, он уже знал, чем и
как блеснет. Но девушка молчала, задумчиво шагая, крепко кутая грудь платком; Клим не решился сказать ей то, что хотел.
— Не тому вас учат, что вы должны знать. Отечествоведение — вот наука, которую следует преподавать с первых же классов, если мы хотим быть нацией. Русь все еще не нация, и боюсь, что ей придется взболтать себя еще раз так,
как она была взболтана в начале семнадцатого столетия.
Тогда мы будем нацией — вероятно.
— Некий итальянец утверждает, что гениальность — одна из форм безумия. Возможно. Вообще людей с преувеличенными способностями трудно признать нормальными людьми. Возьмем обжор, сладострастников и… мыслителей. Да, и мыслителей. Вполне допустимо, что чрезмерно развитый мозг есть такое же уродство,
как расширенный желудок или непомерно большой фаллос.
Тогда мы увидим нечто общее между Гаргантюа, Дон-Жуаном и философом Иммануилом Кантом.
Но
как только он исчез — исчезла и радость Клима, ее погасило сознание, что он поступил нехорошо, сказав Варавке о дочери.
Тогда он, вообще не способный на быстрые решения, пошел наверх, шагая через две ступени.
Сам он не чувствовал позыва перевести беседу на эту тему. Низко опущенный абажур наполнял комнату оранжевым туманом. Темный потолок, испещренный трещинами, стены, покрытые кусками материи, рыжеватый ковер на полу — все это вызывало у Клима странное ощущение: он
как будто сидел в мешке. Было очень тепло и неестественно тихо. Лишь изредка доносился глухой гул,
тогда вся комната вздрагивала и
как бы опускалась; должно быть, по улице ехал тяжело нагруженный воз.
—
Как странно, что ты, ты говоришь это! Я не думал ничего подобного даже
тогда, когда решил убить себя…
— Уехала в монастырь с Алиной Телепневой, к тетке ее, игуменье. Ты знаешь: она поняла, что у нее нет таланта для сцены. Это — хорошо. Но ей следует понять, что у нее вообще никаких талантов нет.
Тогда она перестанет смотреть на себя
как на что-то исключительное и, может быть, выучится… уважать людей.
— Он,
как Толстой, ищет веры, а не истины. Свободно мыслить о истине можно лишь
тогда, когда мир опустошен: убери из него все — все вещи, явления и все твои желания, кроме одного: познать мысль в ее сущности. Они оба мыслят о человеке, о боге, добре и зле, а это — лишь точки отправления на поиски вечной, все решающей истины…
Но уже утром он понял, что это не так. За окном великолепно сияло солнце, празднично гудели колокола, но — все это было скучно, потому что «мальчик» существовал. Это ощущалось совершенно ясно. С поражающей силой, резко освещенная солнцем, на подоконнике сидела Лидия Варавка, а он, стоя на коленях пред нею, целовал ее ноги.
Какое строгое лицо было у нее
тогда и
как удивительно светились ее глаза! Моментами она умеет быть неотразимо красивой. Оскорбительно думать, что Диомидов…
— Дурак! — испуганно сказал Лютов. —
Тогда ее разорвет,
как бутылку.
— Расстригут меня — пойду работать на завод стекла, займусь изобретением стеклянного инструмента. Семь лет недоумеваю: почему стекло не употребляется в музыке? Прислушивались вы зимой, в метельные ночи, когда не спится,
как стекла в окнах поют? Я, может быть, тысячу ночей слушал это пение и дошел до мысли, что именно стекло, а не медь, не дерево должно дать нам совершенную музыку. Все музыкальные инструменты надобно из стекла делать,
тогда и получим рай звуков. Обязательно займусь этим.
— Пусти, — сказала она и начала оправлять измятые подушки.
Тогда он снова встал у окна, глядя сквозь густую завесу дождя,
как трясутся листья деревьев, а по железу крыши флигеля прыгают серые шарики.
Клим слышал,
как Москва, встречая царя, ревела ура, но
тогда этот рев не волновал его, обидно загнанного во двор вместе с пьяным и карманником.
На дороге снова встал звонарь, тяжелыми взмахами руки он крестил воздух вслед экипажам; люди обходили его,
как столб. Краснорожий человек в сером пиджаке наклонился, поднял фуражку и подал ее звонарю.
Тогда звонарь, ударив ею по колену, широкими шагами пошел по средине мостовой.
— Может быть, но — все-таки! Между прочим, он сказал, что правительство, наверное, откажется от административных воздействий в пользу гласного суда над политическими. «
Тогда, говорит, оно получит возможность показать обществу, кто у нас играет роли мучеников за правду. А то, говорит, у нас слишком любят арестантов, униженных, оскорбленных и прочих, которые теперь обучаются,
как надобно оскорбить и унизить культурный мир».
Клим отказался.
Тогда Тагильский, пожав его руку маленькой, но крепкой рукою, поднял воротник пальто, надвинул шляпу на глаза и свернул за угол, шагая так твердо,
как это делает человек, сознающий, что он выпил лишнее.
Встать он не мог, на нем какое-то широкое, тяжелое одеяние;
тогда голос налетел на него,
как ветер, встряхнул и дунул прямо в ухо...
Самгин принял все это
как попытку Варвары выскользнуть из-под его влияния, рассердился и с неделю не ходил к ней, уверенно ожидая, что она сама придет. Но она не шла, и это беспокоило его, Варвара,
как зеркало, была уже необходима, а кроме того он вспомнил, что существует Алексей Гогин, франт, похожий на приказчика и, наверное, этим приятный барышням.
Тогда, подумав, что Варвара, может быть, нездорова, он пошел к ней и в прихожей встретил Любашу в шубке, в шапочке и, по обыкновению ее, с книгами под мышкой.
— Вот
как?
Тогда вы знаете обо мне больше, чем я, — ответила монахиня фразой, которую Самгин где-то читал.
— Мне кажется — есть люди, для которых… которые почувствовали себя чем-то только
тогда, когда испытали несчастие, и с той поры держатся за него,
как за свое отличие от других.
Варвара утомленно закрыла глаза, а когда она закрывала их, ее бескровное лицо становилось жутким. Самгин тихонько дотронулся до руки Татьяны и, мигнув ей на дверь, встал. В столовой девушка начала расспрашивать,
как это и откуда упала Варвара, был ли доктор и что сказал. Вопросы ее следовали один за другим, и прежде, чем Самгин мог ответить, Варвара окрикнула его. Он вошел, затворив за собою дверь,
тогда она, взяв руку его, улыбаясь обескровленными губами, спросила тихонько...
Пейзаж портили красные массы и трубы фабрик. Вечером и по праздникам на дорогах встречались группы рабочих; в будни они были чумазы, растрепанны и злы, в праздники приодеты, почти всегда пьяны или выпивши, шли они с гармониями, с песнями,
как рекрута, и
тогда фабрики принимали сходство с казармами. Однажды кучка таких веселых ребят, выстроившись поперек дороги, крикнула ямщику...
Он тряхнул головою,
как бы пробуя согнуть короткую шею, но шея не согнулась.
Тогда, опустив глаза, он прибавил со вздохом...
— Но
тогда и мужчины, — так же тихо и сонно заметила Варвара и вздохнула: —
Какая фигура у нее…
какая сила — поразительно!
Крестясь, мужики и бабы нанизывались на веревку, вытягиваясь в одну линию, пятясь назад, в улицу, — это напомнило Самгину поднятие колокола: так же,
как тогда люди благочестиво примолкли, веревка, привязанная к замку магазина, натянулась струною. Печник, перекрестясь, крикнул...
— Я — не понимаю: к чему этот парад? Ей-богу, право, не знаю — зачем? Если б, например, войска с музыкой… и чтобы духовенство участвовало, хоругви, иконы и — вообще — всенародно, ну,
тогда — пожалуйста! А так, знаете, что же получается? Раздробление
как будто. Сегодня — фабричные, завтра — приказчики пойдут или, скажем, трубочисты, или еще кто, а — зачем, собственно? Ведь вот
какой вопрос поднимается! Ведь не на Ходынское поле гулять пошли, вот что-с…
— Замечательно —
как вы не догадались обо мне
тогда, во время студенческой драки? Ведь если б я был простой человек, разве мне дали бы сопровождать вас в полицию? Это — раз. Опять же и то: живет человек на глазах ваших два года, нигде не служит, все будто бы места ищет, а — на что живет, на
какие средства? И ночей дома не ночует. Простодушные люди вы с супругой. Даже боязно за вас, честное слово! Анфимьевна — та, наверное, вором считает меня…
Но Самгин уже не слушал его замечаний, не возражал на них, продолжая говорить все более возбужденно. Он до того увлекся, что не заметил,
как вошла жена, и оборвал речь свою лишь
тогда, когда она зажгла лампу. Опираясь рукою о стол, Варвара смотрела на него странными глазами, а Суслов, встав на ноги, оправляя куртку, сказал, явно довольный чем-то...
Охватив пальцами, толстыми,
как сосиски, ручки кресла, он попробовал поднять непослушное тело; колеса кресла пошевелились, скрипнули по песку, а тело осталось неподвижным;
тогда он, пошевелив невидимой шеей, засипел...
Он вспомнил это тотчас же, выйдя на улицу и увидав отряд конных жандармов, скакавших куда-то на тяжелых лошадях, — вспомнил, что подозрение или уверенность Никоновой не обидело его, так же,
как не обидело предложение полковника Васильева. Именно
тогда он чувствовал себя так же странно,
как чувствует сейчас, — в состоянии, похожем на испуг пред собою.
«
Какой… провинциальный, — подумал Клим, но это слово не исчерпывало впечатления,
тогда он добавил, кашляя: — Благополучный».
Эта песня, неизбежная,
как вечерняя молитва солдат, заканчивала тюремный день, и
тогда Самгину казалось, что весь день был неестественно веселым, что в переполненной тюрьме с утра кипело странное возбуждение, —
как будто уголовные жили, нетерпеливо ожидая какого-то праздника, и заранее учились веселиться.
Лютов попробовал сдвинуть глаза к переносью, но это,
как всегда, не удалось ему.
Тогда, проглотив рюмку желтой водки, он, не закусывая, облизал губы острым языком и снова рассыпался словами.
—
Как же, Клим Иванович? Значит — допущено соединение всех сословий в общих правах? —
Тогда — разрешите поздравить с увенчанием трудов, так сказать…
— Вот с этого места я тебя не понимаю, так же
как себя, — сказал Макаров тихо и задумчиво. — Тебя, пожалуй, я больше не понимаю. Ты — с ними, но — на них не похож, — продолжал Макаров, не глядя на него. — Я думаю, что мы оба покорнейшие слуги, но — чьи? Вот что я хотел бы понять. Мне роль покорнейшего слуги претит. Помнишь, когда мы, гимназисты, бывали у писателя Катина — народника? Еще
тогда понял я, что не могу быть покорнейшим слугой. А затем, постепенно, все-таки…
Самгин видел,
как отскакивали куски льда, обнажая остов баррикады,
как двое пожарных, отломив спинку дивана, начали вырывать из нее мочальную набивку, бросая комки ее третьему, а он, стоя на коленях, зажигал спички о рукав куртки; спички гасли, но вот одна из них расцвела, пожарный сунул ее в мочало, и быстро, кудряво побежали во все стороны хитренькие огоньки, исчезли и вдруг собрались в красный султан;
тогда один пожарный поднял над огнем бочку, вытряхнул из нее солому, щепки; густо заклубился серый дым, — пожарный поставил в него бочку, дым стал более густ, и затем из бочки взметнулось густо-красное пламя.
— Ничего, поскучай маленько, — разрешила Марина, поглаживая ее, точно кошку. — Дмитрия-то, наверно, совсем книги съели? — спросила она, показав крупные белые зубы. — Очень помню,
как ухаживал он за мной. Теперь — смешно, а
тогда — досадно было: девица — горит, замуж хочет, а он ей все о каких-то неведомых людях, тиверцах да угличах, да о влиянии Востока на западноевропейский эпос! Иногда хотелось стукнуть его по лбу, между глаз…
— Нет, ей-богу, ты подумай, — лежит мужчина в постели с женой и упрекает ее, зачем она французской революцией не интересуется! Там была какая-то мадам, которая интересовалась, так ей за это голову отрубили, — хорошенькая карьера, а?
Тогда такая парижская мода была — головы рубить, а он все их сосчитал и рассказывает, рассказывает… Мне казалось, что он меня хочет запугать этой… головорубкой,
как ее?
Самгин чувствовал себя в потоке мелких мыслей, они проносились,
как пыльный ветер по комнате, в которой открыты окна и двери. Он подумал, что лицо Марины мало подвижно, яркие губы ее улыбаются всегда снисходительно и насмешливо; главное в этом лице — игра бровей, она поднимает и опускает их, то — обе сразу, то — одну правую, и
тогда левый глаз ее блестит хитро. То, что говорит Марина, не так заразительно,
как мотив: почему она так говорит?
— Смерть уязвляет, дабы исцелить, а некоторый человек был бы доволен бессмертием и на земле. Тут, Клим Иванович, выходит, что жизнь
как будто чья-то ошибка и несовершенна поэтому, а создал ее совершенный дух,
как же
тогда от совершенного-то несовершенное?
Девица Анна Обоимова оказалась маленькой, толстенькой, с желтым лицом и, видимо, очарованной чем-то: в ее бесцветных глазах неистребимо застыла мягкая, радостная улыбочка, дряблые губы однообразно растягивались и сжимались бантиком, — говорила она обо всем вполголоса,
как о тайном и приятном; умильная улыбка не исчезла с лица ее и
тогда, когда девица сообщила Самгину...
Так же,
как тогда, сокрушительно шаркали десятки тысяч подошв по булыжнику мостовой.
Люди судорожно извивались, точно стремясь разорвать цепь своих рук; казалось, что с каждой секундой они кружатся все быстрее и нет предела этой быстроте; они снова исступленно кричали, создавая облачный вихрь, он расширялся и суживался, делая сумрак светлее и темней; отдельные фигуры, взвизгивая и рыча, запрокидывались назад,
как бы стремясь упасть на пол вверх лицом, но вихревое вращение круга дергало, выпрямляло их, —
тогда они снова включались в серое тело, и казалось, что оно,
как смерч, вздымается вверх выше и выше.
— Обедать? Спасибо. А я хотел пригласить вас в ресторан, тут, на площади у вас, не плохой ресторанос, — быстро и звонко говорил Тагильский, проходя в столовую впереди Самгина, усаживаясь к столу. Он удивительно не похож был на человека,
каким Самгин видел его в строгом кабинете Прейса, —
тогда он казался сдержанным, гордым своими знаниями, относился к людям учительно,
как профессор к студентам, а теперь вот сорит словами, точно ветер.