Неточные совпадения
Бывали часы, когда
он и
хотел и мог играть
так же самозабвенно,
как вихрастый, горбоносый Борис Варавка,
его сестра,
как брат Дмитрий и белобрысые дочери доктора Сомова.
Как раньше,
он смотрел на всех теми же смешными глазами человека, которого только что разбудили, но теперь
он смотрел обиженно, угрюмо и
так шевелил губами, точно
хотел закричать, но не решался.
«Мама
хочет переменить мужа, только ей еще стыдно», — догадался
он, глядя,
как на красных углях вспыхивают и гаснут голубые, прозрачные огоньки.
Он слышал, что жены мужей и мужья жен меняют довольно часто, Варавка издавна нравился
ему больше, чем отец, но было неловко и грустно узнать, что мама,
такая серьезная, важная мама, которую все уважали и боялись, говорит неправду и
так неумело говорит. Ощутив потребность утешить себя,
он повторил...
Избалованный ласковым вниманием дома, Клим тяжко ощущал пренебрежительное недоброжелательство учителей. Некоторые были физически неприятны
ему: математик страдал хроническим насморком, оглушительно и грозно чихал, брызгая на учеников, затем со свистом выдувал воздух носом, прищуривая левый глаз; историк входил в класс осторожно,
как полуслепой, и подкрадывался к партам всегда с
таким лицом,
как будто
хотел дать пощечину всем ученикам двух первых парт, подходил и тянул тоненьким голосом...
Почти в каждом учителе Клим открывал несимпатичное и враждебное
ему, все эти неряшливые люди в потертых мундирах смотрели на
него так,
как будто
он был виноват в чем-то пред
ними. И
хотя он скоро убедился, что учителя относятся
так странно не только к
нему, а почти ко всем мальчикам, все-таки
их гримасы напоминали
ему брезгливую мину матери, с которой она смотрела в кухне на раков, когда пьяный продавец опрокинул корзину и раки, грязненькие, суховато шурша, расползлись по полу.
Так же,
как раньше, неутомимый в играх, изобретательный в шалостях,
он слишком легко раздражался, на рябом лице
его вспыхивали мелкие, красные пятна, глаза сверкали задорно и злобно, а улыбаясь,
он так обнажал зубы, точно
хотел укусить.
Однажды
ему удалось подсмотреть,
как Борис, стоя в углу, за сараем, безмолвно плакал, закрыв лицо руками, плакал
так, что
его шатало из стороны в сторону, а плечи
его дрожали, точно у слезоточивой Вари Сомовой, которая жила безмолвно и
как тень своей бойкой сестры. Клим
хотел подойти к Варавке, но не решился, да и приятно было видеть, что Борис плачет, полезно узнать, что роль обиженного не
так уж завидна,
как это казалось.
Теперь Клим слушал учителя не очень внимательно, у
него была своя забота:
он хотел встретить детей
так, чтоб
они сразу увидели —
он уже не
такой,
каким они оставили
его.
— Дронов где-то вычитал, что тут действует «дух породы», что «
так хочет Венера». Черт
их возьми, породу и Венеру,
какое мне дело до
них? Я не желаю чувствовать себя кобелем, у меня от этого тоска и мысли о самоубийстве, вот в чем дело!
Но почти всегда, вслед за этим, Клим недоуменно, с досадой, близкой злому унынию, вспоминал о Лидии, которая не умеет или не
хочет видеть
его таким,
как видят другие. Она днями и неделями
как будто даже и совсем не видела
его, точно
он для нее бесплотен, бесцветен, не существует. Вырастая, она становилась все более странной и трудной девочкой. Варавка, улыбаясь в лисью бороду большой, красной улыбкой, говорил...
Его раздражали непонятные отношения Лидии и Макарова, тут было что-то подозрительное: Макаров, избалованный вниманием гимназисток, присматривался к Лидии не свойственно
ему серьезно,
хотя говорил с нею
так же насмешливо,
как с поклонницами
его, Лидия же явно и, порою, в форме очень резкой, подчеркивала, что Макаров неприятен ей. А вместе с этим Клим Самгин замечал, что случайные встречи
их все учащаются, думалось даже:
они и флигель писателя посещают только затем, чтоб увидеть друг друга.
Клим понял, что Варавка не
хочет говорить при
нем, нашел это неделикатным, вопросительно взглянул на мать, но не встретил ее глаз, она смотрела,
как Варавка, усталый, встрепанный, сердито поглощает ветчину. Пришел Ржига, за
ним — адвокат, почти до полуночи
они и мать прекрасно играли, музыка опьянила Клима умилением, еще не испытанным, настроила
его так лирически, что когда, прощаясь с матерью,
он поцеловал руку ее, то, повинуясь силе какого-то нового чувства к ней, прошептал...
— Квартирохозяин мой, почтальон, учится играть на скрипке, потому что любит свою мамашу и не
хочет огорчать ее женитьбой. «Жена все-таки чужой человек, — говорит
он. — Разумеется — я женюсь, но уже после того,
как мамаша скончается». Каждую субботу
он посещает публичный дом и затем баню. Играет уже пятый год, но только одни упражнения и уверен, что, не переиграв всех упражнений, пьесы играть «вредно для слуха и руки».
И почти приятно было напомнить себе, что Макаров пьет все больше,
хотя становится
как будто спокойней, а иногда
так углубленно задумчив,
как будто
его внезапно поражала слепота и глухота.
— Но, разумеется, это не
так, — сказал Клим, надеясь, что она спросит: «
Как же?» — и тогда
он сумел бы блеснуть пред нею,
он уже знал, чем и
как блеснет. Но девушка молчала, задумчиво шагая, крепко кутая грудь платком; Клим не решился сказать ей то, что
хотел.
— Нужно забыть о себе. Этого
хотят многие, я думаю. Не
такие, конечно,
как Яков Акимович.
Он… я не знаю,
как это сказать…
он бросил себя в жертву идее сразу и навсегда…
— Море вовсе не
такое,
как я думала, — говорила она матери. — Это просто большая, жидкая скука. Горы — каменная скука, ограниченная небом. Ночами воображаешь, что горы ползут на дома и
хотят столкнуть
их в воду, а море уже готово схватить дома…
— Ты все
такая же… нервная, — сказала Вера Петровна; по паузе Клим догадался, что она
хотела сказать что-то другое.
Он видел, что Лидия стала совсем взрослой девушкой, взгляд ее был неподвижен, можно было подумать, что она чего-то напряженно ожидает. Говорила она несвойственно ей торопливо,
как бы желая скорее выговорить все, что нужно.
— Конечно.
Такая бойкая цыганочка. Что…
как она живет?
Хочет быть актрисой? Это настоящее женское дело, — закончил
он, усмехаясь в лицо Клима, и посмотрел в сторону Спивак; она, согнувшись над клавиатурой через плечо мужа, спрашивала Марину...
— Она будет очень счастлива в известном, женском смысле понятия о счастье. Будет много любить; потом, когда устанет, полюбит собак, котов, той любовью,
как любит меня.
Такая сытая, русская. А вот я не чувствую себя русской, я — петербургская. Москва меня обезличивает. Я вообще мало знаю и не понимаю Россию. Мне кажется — это страна людей, которые не нужны никому и сами себе не нужны. А вот француз, англичанин —
они нужны всему миру. И — немец,
хотя я не люблю немцев.
За чаем Клим говорил о Метерлинке сдержанно,
как человек, который имеет свое мнение, но не
хочет навязывать
его собеседнику. Но
он все-таки сказал, что аллегория «Слепых» слишком прозрачна, а отношение Метерлинка к разуму сближает
его со Львом Толстым.
Ему было приятно, что Нехаева согласилась с
ним.
— А — то, что народ
хочет свободы, не той, которую
ему сулят политики, а
такой,
какую могли бы дать попы, свободы страшно и всячески согрешить, чтобы испугаться и — присмиреть на триста лет в самом себе. Вот-с! Сделано. Все сделано! Исполнены все грехи. Чисто!
Поработав больше часа,
он ушел, унося раздражающий образ женщины, неуловимой в ее мыслях и опасной,
как все выспрашивающие люди. Выспрашивают, потому что
хотят создать представление о человеке, и для того, чтобы скорее создать, ограничивают
его личность, искажают ее. Клим был уверен, что это именно
так; сам стремясь упрощать людей,
он подозревал
их в желании упростить
его, человека, который не чувствует границ своей личности.
И больше ничего не говорил, очевидно, полагая, что в трех
его словах заключена достаточно убийственная оценка человека.
Он был англоманом, может быть, потому, что пил только «английскую горькую», — пил, крепко зажмурив глаза и запрокинув голову
так,
как будто
хотел, чтобы водка проникла в затылок
ему.
В глубине двора возвышалось длинное, ушедшее в землю кирпичное здание,
оно было или
хотело быть двухэтажным, но две трети второго этажа сломаны или не достроены. Двери, широкие, точно ворота, придавали нижнему этажу сходство с конюшней; в остатке верхнего тускло светились два окна, а под
ними, в нижнем, квадратное окно пылало
так ярко,
как будто за стеклом
его горел костер.
Клим выпил храбро,
хотя с первого же глотка почувствовал, что напиток отвратителен. Но
он ни в чем не
хотел уступать этим людям,
так неудачно выдумавшим себя,
так раздражающе запутавшимся в мыслях и словах. Содрогаясь от жгучего вкусового ощущения,
он мельком вторично подумал, что Макаров не утерпит, расскажет Лидии,
как он пьет, а Лидия должна будет почувствовать себя виноватой в этом. И пусть почувствует.
Как будто забыв о смерти отчима, она минут пять критически и придирчиво говорила о Лидии, и Клим понял, что она не любит подругу.
Его удивило,
как хорошо она до этой минуты прятала антипатию к Лидии, — и удивление несколько подняло зеленоглазую девушку в
его глазах. Потом она вспомнила, что надо говорить об отчиме, и сказала, что
хотя люди
его типа — отжившие люди, но все-таки в
них есть своеобразная красота.
Самгин завидовал уменью Маракуева говорить с жаром,
хотя ему казалось, что этот человек рассказывает прозой всегда одни и те же плохие стихи. Варвара слушает
его молча, крепко сжав губы, зеленоватые глаза ее смотрят в медь самовара
так,
как будто в самоваре сидит некто и любуется ею.
«Увеличились и хлопоты по дому с той поры,
как умерла Таня Куликова. Это случилось неожиданно и необъяснимо;
так иногда, неизвестно почему, разбивается что-нибудь стеклянное,
хотя его и не трогаешь. Исповедаться и причаститься она отказалась. В
таких людей,
как она, предрассудки врастают очень глубоко. Безбожие я считаю предрассудком».
Она будила
его чувственность,
как опытная женщина, жаднее, чем деловитая и механически ловкая Маргарита, яростнее, чем голодная, бессильная Нехаева. Иногда
он чувствовал, что сейчас потеряет сознание и, может быть, у
него остановится сердце. Был момент, когда
ему казалось, что она плачет, ее неестественно горячее тело несколько минут вздрагивало
как бы от сдержанных и беззвучных рыданий. Но
он не был уверен, что это
так и есть,
хотя после этого она перестала настойчиво шептать в уши
его...
Она не укрощалась,
хотя сердитые огоньки в ее глазах сверкали
как будто уже менее часто. И расспрашивала она не
так назойливо, но у нее возникло новое настроение.
Оно обнаружилось как-то сразу. Среди ночи она, вскочив с постели, подбежала к окну, раскрыла
его и, полуголая, села на подоконник.
И ушла, оставив
его,
как всегда, в темноте, в тишине. Нередко бывало
так, что она внезапно уходила,
как бы испуганная
его словами, но на этот раз ее бегство было особенно обидно, она увлекла за собой,
как тень свою, все, что
он хотел сказать ей. Соскочив с постели, Клим открыл окно, в комнату ворвался ветер, внес запах пыли, начал сердито перелистывать страницы книги на столе и помог Самгину возмутиться.
Иногда Клим чувствовал, что Лидия относится к
нему так сухо и натянуто,
как будто
он оказался виноват в чем-то пред нею и
хотя уже прощен, однако простить
его было не легко.
Мысли Самгина принимали все более воинственный характер.
Он усиленно заботился обострять
их, потому что за мыслями у
него возникало смутное сознание серьезнейшего проигрыша. И не только Лидия проиграна, потеряна, а еще что-то, более важное для
него. Но об этом
он не
хотел думать и,
как только услышал, что Лидия возвратилась, решительно пошел объясняться с нею. Уж если она
хочет разойтись,
так пусть признает себя виновной в разрыве и попросит прощения…
— Интересно, что сделает ваше поколение, разочарованное в человеке? Человек-герой, видимо, антипатичен вам или пугает вас,
хотя историю вы мыслите все-таки
как работу Августа Бебеля и подобных
ему. Мне кажется, что вы более индивидуалисты, чем народники, и что массы выдвигаете вы вперед для того, чтоб самим остаться в стороне. Среди вашего брата не чувствуется человек, который сходил бы с ума от любви к народу, от страха за
его судьбу,
как сходит с ума Глеб Успенский.
С недоверием к себе
он чувствовал, что этот парень сегодня стал значительнее в
его глазах,
хотя и остался
таким же неприятным,
каким был.
— Гуманизм во всех
его формах всегда был и есть не что иное,
как выражение интеллектуалистами сознания бессилия своего пред лицом народа. Точно
так же,
как унизительное проклятие пола мы пытаемся прикрыть сладкими стишками, мы
хотим прикрыть трагизм нашего одиночества евангелиями от Фурье, Кропоткина, Маркса и других апостолов бессилия и ужаса пред жизнью.
—
Каким вы купцом переоделись, — сказал Самгин;
он хотел сказать задорно, а почувствовал, что сказалось не
так.
Клим
хотел бы отвечать на вопросы
так же громко и независимо,
хотя не
так грубо,
как отвечает Иноков, но слышал, что говорит
он,
как человек, склонный признать себя виноватым в чем-то.
В искренность ее комплиментов Самгин остерегался верить, подозревая, что
хотя Варвара и не умна, но играет роль, забавляющую ее
так же,
как забавляется
он, издеваясь над нею.
Сейчас, выпив стакан молока, положив за щеку кусок сахара, разглаживая пальцем негустые, желтенькие усики
так,
как будто
хотел сковырнуть
их, Диомидов послушал беседу Дьякона с Маракуевым и с упреком сказал...
— И вдруг — вообрази! — ночью является ко мне мамаша, всех презирающая, вошла
так, знаешь, торжественно, устрашающе несчастно и
как воскресшая дочь Иаира. «Сейчас, — говорит, — сын сказал, что намерен жениться на вас,
так вот я умоляю: откажите
ему, потому что
он в будущем великий ученый, жениться
ему не надо, и я готова на колени встать пред вами». И ведь
хотела встать… она, которая меня…
как горничную… Ах, господи!..
Ему нравилось, что эти люди построили жилища свои кто где мог или
хотел и поэтому каждая усадьба
как будто монумент, возведенный ее хозяином самому себе. Царила в стране Юмала и Укко серьезная тишина, — ее особенно утверждало меланхолическое позвякивание бубенчиков на шеях коров; но это не была тишина пустоты и усталости русских полей, она казалась тишиной спокойной уверенности коренастого, молчаливого народа в своем праве жить
так,
как он живет.
Предполагая на другой же день отправиться домой, с вокзала
он проехал к Варваре, не потому, что
хотел видеть ее, а для того, чтоб строго внушить Сомовой: она не имеет права сажать
ему на шею
таких субъектов,
как Долганов, человек, несомненно, из того угла, набитого невероятным и уродливым, откуда вылезают Лютовы, Дьякона, Диомидовы и вообще люди с вывихнутыми мозгами.
— Событие весьма крупное, — ответил дядя Миша, но тоненькие губы
его съежились
так,
как будто
он хотел свистнуть. — Может быть, даже историческое событие…
Самгин слушал и утверждался в подозрениях своих: этот человек, столь обыкновенный внешне, манерой речи выдавал себя;
он не
так прост,
каким хочет казаться. У
него были какие-то свои слова, и
он обнаруживал склонность к едкости.
«Да, она умнеет», — еще раз подумал Самгин и приласкал ее. Сознание своего превосходства над людями иногда возвышалось у Клима до желания быть великодушным с
ними. В
такие минуты
он стал говорить с Никоновой ласково, даже пытался вызвать ее на откровенность;
хотя это желание разбудила в
нем Варвара, она стала относиться к новой знакомой очень приветливо, но
как бы испытующе. На вопрос Клима «почему?» — она ответила...
Слезы текли скупо из
его глаз, но все-таки
он ослеп от
них, снял очки и спрятал лицо в одеяло у ног Варвары.
Он впервые плакал после дней детства, и
хотя это было постыдно, а — хорошо: под слезами обнажался человек,
каким Самгин не знал себя, и росло новое чувство близости к этой знакомой и незнакомой женщине. Ее горячая рука гладила затылок, шею
ему,
он слышал прерывистый шепот...
—
Как живем? Да — все
так же. Редактор — плачет, потому что ни люди, ни события не
хотят считаться с
ним. Робинзон — уходит от нас, бунтует, говорит, что газета глупая и пошлая и что ежедневно, под заголовком, надобно печатать крупным шрифтом: «Долой самодержавие».
Он тоже, должно быть, скоро умрет…
Клим Самгин, разморенный жарою и чувствуя,
как эта ослепительно блестящая пустота, в которой все казалось маленьким, ничтожным, наполняет
его безволием, лениво думал, что в кругленьком, неунывающем Трифонове есть что-то общее с изломанным Лютовым,
хотя внешне
они совершенно не схожи. Но казалось, что астраханец любуется упрямым казаком
так же,
как москвич восхищался жуликоватым ловцом несуществующего сома.