Неточные совпадения
И
каждый вечер из флигеля в глубине двора величественно являлась Мария Романовна, высокая, костистая, в черных очках,
с обиженным лицом без губ и в кружевной черной шапочке на полуседых волосах, из-под шапочки строго торчали большие, серые уши.
Почти
каждый вечер он ссорился
с Марией Романовной, затем
с нею начала спорить и Вера Петровна; акушерка, встав на ноги, выпрямлялась, вытягивалась и, сурово хмурясь, говорила ей...
Сестры Сомовы жили у Варавки, под надзором Тани Куликовой: сам Варавка уехал в Петербург хлопотать о железной дороге, а оттуда должен был поехать за границу хоронить жену. Почти
каждый вечер Клим подымался наверх и всегда заставал там брата, играющего
с девочками. Устав играть, девочки усаживались на диван и требовали, чтоб Дмитрий рассказал им что-нибудь.
Почти в
каждом учителе Клим открывал несимпатичное и враждебное ему, все эти неряшливые люди в потертых мундирах смотрели на него так, как будто он был виноват в чем-то пред ними. И хотя он скоро убедился, что учителя относятся так странно не только к нему, а почти ко всем мальчикам, все-таки их гримасы напоминали ему брезгливую мину матери,
с которой она смотрела в кухне на раков, когда пьяный продавец опрокинул корзину и раки, грязненькие, суховато шурша, расползлись по полу.
Но
с этого дня он заболел острой враждой к Борису, а тот, быстро уловив это чувство, стал настойчиво разжигать его, высмеивая почти
каждый шаг,
каждое слово Клима. Прогулка на пароходе, очевидно, не успокоила Бориса, он остался таким же нервным, каким приехал из Москвы, так же подозрительно и сердито сверкали его темные глаза, а иногда вдруг им овладевала странная растерянность, усталость, он прекращал игру и уходил куда-то.
Клима подавляло обилие противоречий и упорство,
с которым
каждый из людей защищал свою истину. Человек, одетый мужиком, строго и апостольски уверенно говорил о Толстом и двух ликах Христа — церковном и народном, о Европе, которая погибает от избытка чувственности и нищеты духа, о заблуждениях науки, — науку он особенно презирал.
Немая и мягонькая, точно кошка, жена писателя вечерами непрерывно разливала чай.
Каждый год она была беременна, и раньше это отталкивало Клима от нее, возбуждая в нем чувство брезгливости; он был согласен
с Лидией, которая резко сказала, что в беременных женщинах есть что-то грязное. Но теперь, после того как он увидел ее голые колени и лицо, пьяное от радости, эта женщина, однообразно ласково улыбавшаяся всем, будила любопытство, в котором уже не было места брезгливости.
Оживляясь, он говорил о том, что сословия относятся друг к другу иронически и враждебно, как племена различных культур,
каждое из них убеждено, что все другие не могут понять его, и спокойно мирятся
с этим, а все вместе полагают, что население трех смежных губерний по всем навыкам, обычаям, даже по говору — другие люди и хуже, чем они, жители вот этого города.
Каждый раз после свидания
с Ритой Климу хотелось уличить Дронова во лжи, но сделать это значило бы открыть связь со швейкой, а Клим понимал, что он не может гордиться своим первым романом. К тому же случилось нечто, глубоко поразившее его: однажды вечером Дронов бесцеремонно вошел в его комнату, устало сел и заговорил угрюмо...
Но, когда он видел ее пред собою не в памяти, а во плоти, в нем возникал почти враждебный интерес к ней; хотелось следить за
каждым ее шагом, знать, что она думает, о чем говорит
с Алиной,
с отцом, хотелось уличить ее в чем-то.
Он стал ходить к ней
каждый вечер и, насыщаясь ее речами, чувствовал, что растет. Его роман, конечно, был замечен, и Клим видел, что это выгодно подчеркивает его. Елизавета Спивак смотрела на него
с любопытством и как бы поощрительно, Марина стала говорить еще более дружелюбно, брат, казалось, завидует ему. Дмитрий почему-то стал мрачнее, молчаливей и смотрел на Марину, обиженно мигая.
— Я признаю вполне законным стремление
каждого холостого человека поять в супругу себе ту или иную идейку и жить, до конца дней, в добром
с нею согласии, но — лично я предпочитаю остаться холостым.
Она выработала певучую речь, размашистые, но мягкие и уверенные жесты, — ту свободу движений, которая в купеческом круге именуется вальяжностью.
Каждым оборотом тела она ловко и гордо подчеркивала покоряющую силу его красоты. Клим видел, что мать любуется Алиной
с грустью в глазах.
Раздеваясь у себя в комнате, Клим испытывал острое недовольство. Почему он оробел? Он уже не впервые замечал, что наедине
с Лидией чувствует себя подавленным и что после
каждой встречи это чувство возрастает.
«
Каждый из нас ходит по земле
с колокольчиком на шее, как швейцарская корова».
— Беседуя
с одним, она всегда заботится, чтоб другой не слышал, не знал, о чем идет речь. Она как будто боится, что люди заговорят неискренно, в унисон друг другу, но, хотя противоречия интересуют ее, — сама она не любит возбуждать их. Может быть, она думает, что
каждый человек обладает тайной, которую он способен сообщить только девице Лидии Варавка?
«Конечно, это она потому, что стареет и ревнует», — думал он, хмурясь и глядя на часы. Мать просидела
с ним не более получаса, а казалось, что прошло часа два. Было неприятно чувствовать, что за эти полчаса она что-то потеряла в глазах его. И еще раз Клим Самгин подумал, что в
каждом человеке можно обнаружить простенький стерженек, на котором человек поднимает флаг своей оригинальности.
Он зорко и
с жадностью подмечал в людях некрасивое, смешное и все, что, отталкивая его от них, позволяло думать о
каждом с пренебрежением и тихой злостью.
У Варавки болели ноги, он стал ходить опираясь на палку. Кривыми ногами шагал по песку Иван Дронов, нелюдимо посматривая на взрослых и детей, переругиваясь
с горничными и кухарками. Варавка возложил на него трудную обязанность выслушивать бесконечные капризы и требования дачников. Дронов выслушивал и
каждый вечер являлся к Варавке
с докладом. Выслушав угрюмое перечисление жалоб и претензий, дачевладелец спрашивал, мясисто усмехаясь в бороду...
Этот парень все более не нравился Самгину, весь не нравился. Можно было думать, что он рисуется своей грубостью и желает быть неприятным.
Каждый раз, когда он начинал рассказывать о своей анекдотической жизни, Клим, послушав его две-три минуты, демонстративно уходил. Лидия написала отцу, что она из Крыма проедет в Москву и что снова решила поступить в театральную школу. А во втором, коротеньком письме Климу она сообщила, что Алина, порвав
с Лютовым, выходит замуж за Туробоева.
«
Каждый пытается навязать тебе что-нибудь свое, чтоб ты стал похож на него и тем понятнее ему. А я — никому, ничего не навязываю», — думал он
с гордостью, но очень внимательно вслушивался в суждения Спивак о литературе, и ему нравилось, как она говорит о новой русской поэзии.
Самгин сконфуженно вытер глаза, ускорил шаг и свернул в одну из улиц Кунавина, сплошь занятую публичными домами. Почти в
каждом окне, чередуясь
с трехцветными полосами флагов, торчали полуодетые женщины, показывая голые плечи, груди, цинически перекликаясь из окна в окно. И, кроме флагов, все в улице было так обычно, как будто ничего не случилось, а царь и восторг народа — сон.
Клим уже знал, что газетная латынь была слабостью редактора, почти
каждую статью его пестрили словечки: ab ovo, о tempora, о mores! dixi, testimonium paupertatis [Ab ovo — букв. «от яйца» —
с самого начала; о tempora, о mores! — о времена, о нравы! dixi — я сказал; testimonium paupertatis — букв. «свидетельство о бедности» (употребляется в значении скудоумия).] и прочее, излюбленное газетчиками.
Затем он рассказал о добросердечной купчихе, которая, привыкнув
каждую субботу посылать милостыню в острог арестантам и узнав, что в город прибыл опальный вельможа Сперанский, послала ему
с приказчиком пяток печеных яиц и два калача. Он снова посмеялся. Самгин отметил в мелком смехе старика что-то неумелое и подумал...
Она — дочь кухарки предводителя уездного дворянства, начала счастливую жизнь любовницей его, быстро израсходовала старика, вышла замуж за ювелира, он сошел
с ума; потом она жила
с вице-губернатором, теперь живет
с актерами,
каждый сезон
с новым; город наполнен анекдотами о ее расчетливом цинизме и удивляется ее щедрости: она выстроила больницу для детей, а в гимназиях, мужской и женской, у нее больше двадцати стипендиатов.
— Женщину необходимо воображать красивее, чем она есть, это необходимо для того, чтоб примириться
с печальной неизбежностью жить
с нею. В
каждом мужчине скрыто желание отомстить женщине за то, что она ему нужна.
Деревянно и сонно сидели присяжные, только один из них, совершенно лысый старичок
с голеньким, розовым лицом новорожденного,
с орденом на шее, непрерывно двигал челюстью, смотрел на подсудимых остренькими глазками и ехидно улыбался,
каждый раз, когда седой вор спрашивал, вставая...
Глаза его, в которых застыл тупой испуг, его низкий лоб, густые волосы, обмазавшие череп его, как смола, тяжелая челюсть, крепко сжатые губы — все это крепко въелось в память Самгина, и на следующих процессах он уже в
каждом подсудимом замечал нечто сходное
с отцеубийцей.
Он вышел вместе
с Айно. Самгины переглянулись,
каждый ожидал, что скажет другой. Дмитрий подошел к стене, остановился пред картиной и сказал тихо...
Ночные женщины кошмарно навязчивы, фантастичны,
каждая из них обещает наградить прогрессивным параличом, а одна — высокая, тощая, в невероятной шляпе, из-под которой торчал большой, мертвенно серый нос, — долго шла рядом
с Климом, нашептывая...
— Ну, господи! У нас, в России! Ты пойми: ведь это значит — конец спорам и дрязгам,
каждый знает, что ему делать, куда идти. Там прямо сказано о необходимости политической борьбы, о преемственной связи
с народниками — понимаешь?
— Ничего подобного я не предлагал! — обиженно воскликнул офицер. — Я понимаю,
с кем говорю. Что за мысль! Что такое шпион? При
каждом посольстве есть военный агент, вы его назовете шпионом? Поэму Мицкевича «Конрад Валленрод» — читали? — торопливо говорил он. — Я вам не предлагаю платной службы; я говорю о вашем сотрудничестве добровольном, идейном.
Невозможно было представить, какова она наедине
с самою собой, а Самгин был уверен, что он легко и безошибочно видит
каждого знакомого ему человека, каков он сам
с собою, без парадных одежд.
Но
каждый раз что-нибудь мешало ему, и
каждая неудача, все более усиливая его злое отношение к Варваре, крепче связывала его
с нею, он ясно сознавал это.
Каждая встреча
с Гогиным утверждала антипатию Самгина к этому щеголю, к его будничному лицу, его шуточкам, к разглаженным брюкам, к свободе и легкости его движений.
Явился писатель Никодим Иванович, тепло одетый в толстый, коричневый пиджак, обмотавший шею клетчатым кашне; покашливая в рукав, он ходил среди людей,
каждому уступая дорогу и поэтому всех толкал. Обмахиваясь веером, вошла Варвара под руку
с Татьяной; спросив чаю, она села почти рядом
с Климом, вытянув чешуйчатые ноги под стол. Тагильский торопливо надел измятую маску
с облупившимся носом, а Татьяна, кусая бутерброд, сказала...
Он человек среднего роста, грузный, двигается осторожно и почти
каждое движение сопровождает покрякиванием. У него, должно быть, нездоровое сердце, под добрыми серого цвета глазами набухли мешки. На лысом его черепе, над ушами, поднимаются, как рога, седые клочья, остатки пышных волос; бороду он бреет; из-под мягкого носа его уныло свисают толстые, казацкие усы, под губою — остренький хвостик эспаньолки. К Алексею и Татьяне он относится
с нескрываемой, грустной нежностью.
— Совершенно невозможный для общежития народ, вроде как блаженный и безумный.
Каждая нация имеет своих воров, и ничего против них не скажешь, ходят люди в своей профессии нормально, как в резиновых калошах. И — никаких предрассудков, все понятно. А у нас самый ничтожный человечишка, простой карманник, обязательно
с фокусом,
с фантазией. Позвольте рассказать… По одному поручению…
— Суббота для человека, а не человек для субботы, — говорил он. —
Каждый свободен жертвовать или не жертвовать собой. Если даже допустить, что сознание определяется бытием, — это еще не определяет, что сознание согласуется
с волею.
— Вы, Самгин, уверены, что вам хочется именно конституции, а не севрюжины
с хреном? — спросила она и
с этого момента начала сопровождать
каждую его фразу насмешливыми и ядовитыми замечаниями, вызывая одобрительный смех, веселые возгласы молодежи.
По улице
с неприятной суетливостью, не свойственной солиднейшему городу, сновали, сталкиваясь, люди, ощупывали друг друга, точно муравьи усиками, разбегались. Точно
каждый из них потерял что-то, ищет или заплутался в городе, спрашивает: куда идти? В этой суете Самгину почудилось нечто притворное.
«У меня температура, — вероятно, около сорока», — соображал Самгин, глядя на фыркающий самовар; горячая медь отражала вместе
с его лицом какие-то полосы, пятна, они снова превратились в людей,
каждый из которых размножился на десятки и сотни подобных себе, образовалась густейшая масса одинаковых фигур, подскакивали головы, как зерна кофе на горячей сковороде, вспыхивали тысячами искр разноцветные глаза, создавался тихо ноющий шумок…
Эту картинную смерть Самгин видел
с отчетливой ясностью, но она тоже не поразила его, он даже отметил, что мертвый кочегар стал еще больше. Но после крика женщины у Самгина помутилось в глазах, все последующее он уже видел, точно сквозь туман и далеко от себя. Совершенно необъяснима была мучительная медленность происходившего, — глаза видели, что
каждая минута пересыщена движением, а все-таки создавалось впечатление медленности.
Поп говорил отрывисто, делая большие паузы, повторяя слова и, видимо,
с трудом находя их. Шумно всасывал воздух, растирал синеватые щеки, взмахивал головой, как длинноволосый, и после
каждого взмаха щупал остриженную голову, задумывался и молчал, глядя в пол. Медлительный Мартын писал все быстрее, убеждая Клима, что он не считается
с диктантом Гапона.
Самгин старался выдержать тон объективного свидетеля, тон человека, которому дорога только правда, какова бы она ни была. Но он сам слышал, что говорит озлобленно
каждый раз, когда вспоминает о царе и Гапоне. Его мысль невольно и настойчиво описывала восьмерки вокруг царя и попа, густо подчеркивая ничтожество обоих, а затем подчеркивая их преступность. Ему очень хотелось напугать людей, и он делал это
с наслаждением.
Слева от Самгина сидел Корнев. Он в первую же ночь после ареста простучал Климу, что арестовано четверо эсдеков и одиннадцать эсеров, а затем, почти
каждую ночь после поверки,
с аккуратностью немца сообщал Климу новости
с воли. По его сведениям выходило, что вся страна единодушно и быстро готовится к решительному натиску на самодержавие.
В том, что говорили у Гогиных, он не услышал ничего нового для себя, — обычная разноголосица среди людей,
каждый из которых боится порвать свою веревочку, изменить своей «системе фраз». Он привык думать, что хотя эти люди строят мнения на фактах, но для того, чтоб не считаться
с фактами. В конце концов жизнь творят не бунтовщики, а те, кто в эпохи смут накопляют силы для жизни мирной. Придя домой, он записал свои мысли, лег спать, а утром Анфимьевна, в платье цвета ржавого железа, подавая ему кофе, сказала...
Раздалось несколько крепких ругательств, толпа единодушно рванулась вперед, и Самгин увидел довольно плотный частокол казацких голов; головы были мелкие, почти
каждую украшал вихор, лихо загнутый на красный околыш фуражки; эти вихры придавали красненьким мордочкам казаков какое-то несерьезное однообразие; лошади были тоже мелкие, мохнатенькие, и вместе
с казаками они возобновили у Самгина впечатление игрушечности.
Сзади одного из них стрелял,
с колена, пятый, и после
каждого выстрела штыки ружей подпрыгивали, как будто нюхали воздух и следили, куда летит пуля.
Дни потянулись медленнее, хотя
каждый из них, как раньше, приносил
с собой невероятные слухи, фантастические рассказы. Но люди, очевидно, уже привыкли к тревогам и шуму разрушающейся жизни, так же, как привыкли галки и вороны
с утра до вечера летать над городом. Самгин смотрел на них в окно и чувствовал, что его усталость растет, становится тяжелей, погружает в состояние невменяемости. Он уже наблюдал не так внимательно, и все, что люди делали, говорили, отражалось в нем, как на поверхности зеркала.