Неточные совпадения
Революция в России возможна лишь как мужицкий бунт, то
есть как явление культурно бесплодное, разрушительное…
— Я с детства слышу речи о народе, о необходимости
революции, обо всем, что говорится людями для того, чтоб показать себя друг перед другом умнее, чем они
есть на самом деле. Кто… кто это говорит? Интеллигенция.
«Приходится соглашаться с моим безногим сыном, который говорит такое: раньше
революция на испанский роман с приключениями похожа
была, на опасную, но весьма приятную забаву, как, примерно, медвежья охота, а ныне она становится делом сугубо серьезным, муравьиной работой множества простых людей. Сие, конечно,
есть пророчество, однако не лишенное смысла. Действительно: надышали атмосферу заразительную, и доказательством ее заразности не одни мы, сущие здесь пьяницы, служим».
— Наивный вопросец, Самгин, — сказал он уговаривающим тоном. — Зачем же прекращаться арестам? Ежели вы противоборствуете власти, так не отказывайтесь посидеть, изредка, в каталажке, отдохнуть от полезных трудов ваших. А затем, когда трудами вашими совершится
революция, — вы сами
будете сажать в каталажки разных граждан.
«Мастеровой
революции — это скромно. Может
быть, он и неумный, но — честный. Если вы не способны жить, как я, — отойдите в сторону, сказал он. Хорошо сказал о революционерах от скуки и прочих. Такие особенно заслуживают, чтоб на них крикнули: да что вы озорничаете? Николай Первый крикнул это из пушек, жестоко, но — это самозащита. Каждый человек имеет право на самозащиту. Козлов — прав…»
Рыженького звали Антон Васильевич Берендеев. Он
был тем интересен, что верил в неизбежность
революции, но боялся ее и нимало не скрывал свой страх, тревожно внушая Прейсу и Стратонову...
— Ах, оставьте! — воскликнула Сомова. — Прошли те времена, когда
революции делались Христа ради. Да и еще вопрос:
были ли такие
революции!
И, наконец, приятно
было убеждаться, что все это дано навсегда и непобедимо никакими дьяконами, ремесленниками и чиновниками
революции, вроде Маракуева.
— Я — смешанных воззрений. Роль экономического фактора — признаю, но и роль личности в истории — тоже. Потом — материализм: как его ни толкуйте, а это учение пессимистическое,
революции же всегда делались оптимистами. Без социального идеализма, без пафоса любви к людям
революции не создашь, а пафосом материализма
будет цинизм.
Приходил юный студентик, весь новенький, тоже, видимо, только что приехавший из провинции; скромная, некрасивая барышня привезла пачку книг и кусок деревенского полотна,
было и еще человека три, и после всех этих визитов Самгин подумал, что
революция, которую делает Любаша, едва ли может
быть особенно страшна. О том же говорило и одновременное возникновение двух социал-демократических партий.
— Так тебя, брат, опять жандармы прижимали? Эх ты… А впрочем, черт ее знает, может
быть, нужна и
революция! Потому что — действительно: необходимо представительное правление, то
есть — три-четыре сотни деловых людей, которые драли бы уши губернаторам и прочим администраторам, в сущности — ар-рестантам, — с треском закончил он, и лицо его вспухло, налилось кровью.
— Слушай, дядя, чучело, идем,
выпьем, милый! Ты — один, я — один, два! Дорого у них все, ну — ничего!
Революция стоит денег — ничего! Со-обралися м-мы… — проревел он в ухо Клима и, обняв, поцеловал его в плечо...
— Ну, вот, скажите: как вам кажется:
будет у нас
революция?
— Вообще выходило у него так, что интеллигенция — приказчица рабочего класса, не более, — говорил Суслов, морщась, накладывая ложкой варенье в стакан чаю. — «Нет, сказал я ему, приказчики
революций не делают, вожди, вожди нужны, а не приказчики!» Вы, марксисты, по дурному примеру немцев, действительно становитесь в позицию приказчиков рабочего класса, но у немцев
есть Бебель, Адлер да — мало ли? А у вас — таких нет, да и не дай бог, чтоб явились… провожать рабочих в Кремль, на поклонение царю…
— Мне кажется, что появился новый тип русского бунтаря, — бунтарь из страха пред
революцией. Я таких фокусников видел. Они органически не способны идти за «Искрой», то
есть, определеннее говоря, — за Лениным, но они, видя рост классового сознания рабочих, понимая неизбежность
революции, заставляют себя верить Бернштейну…
«Должно
быть — он прав», — соображал Самгин, вспомнив крики Дьякона о Гедеоне и слова патрона о
революции «с подстрекателями, но без вождей».
— Что же
будут делать эти ненужные во время
революции?
—
Революция — не завтра, — ответил Кутузов, глядя на самовар с явным вожделением, вытирая бороду салфеткой. — До нее некоторые, наверное, превратятся в людей, способных на что-нибудь дельное, а большинство — думать надо —
будет пассивно или активно сопротивляться
революции и на этом — погибнет.
— А — как же? — спросил Кутузов, усмехаясь. — В
революции, — подразумеваю социальную, — логический закон исключенного третьего
будет действовать беспощадно: да или нет.
— Ученики Ленина несомненно вносят ясность в путаницу взглядов на
революцию. Для некоторых сочувствующих рабочему движению эта ясность
будет спасительна, потому что многие не отдают себе отчета, до какой степени и чему именно они сочувствуют. Ленин прекрасно понял, что необходимо обнажить и заострить идею
революции так, чтоб она оттолкнула все чужеродное. Ты встречала Степана Кутузова?
— Потом видел ее около Лютова, знаете, —
есть такой… меценат
революции, как его назвала ваша сестра.
— Пуаре. Помните — полицейский,
был на обыске у вас? Его сделали приставом, но он ушел в отставку, —
революции боится, уезжает во Францию. Эдакое чудовище…
«Социальная
революция без социалистов», — еще раз попробовал он успокоить себя и вступил сам с собой в некий безмысленный и бессловесный, но тем более волнующий спор. Оделся и пошел в город, внимательно присматриваясь к людям интеллигентской внешности, уверенный, что они чувствуют себя так же расколото и смущенно, как сам он. Народа на улицах
было много, и много
было рабочих, двигались люди неторопливо, вызывая двойственное впечатление праздности и ожидания каких-то событий.
— Глупости, — ответила она, расхаживая по комнате, играя концами шарфа. — Ты вот что скажи — я об этом Владимира спрашивала, но в нем семь чертей живут и каждый говорит по-своему. Ты скажи:
революция будет?
Он понимал, что на его глазах идея
революции воплощается в реальные формы, что, может
быть, завтра же, под окнами его комнаты, люди начнут убивать друг друга, но он все-таки не хотел верить в это, не мог допустить этого.
— В
революции… то
есть — в Совете! Из ссылки я ушел, загнали меня черт знает куда! Ну, нет, — думаю, — спасибо! И — воротился.
— Вы хотели немножко
революции? Ну, так вы
будете иметь очень много
революции, когда поставите мужиков на ноги и они побегут до самых крайних крайностей и сломит вам голову и себе тоже.
— Нет, ей-богу, ты подумай, — лежит мужчина в постели с женой и упрекает ее, зачем она французской
революцией не интересуется! Там
была какая-то мадам, которая интересовалась, так ей за это голову отрубили, — хорошенькая карьера, а? Тогда такая парижская мода
была — головы рубить, а он все их сосчитал и рассказывает, рассказывает… Мне казалось, что он меня хочет запугать этой… головорубкой, как ее?
— Да,
революция — кончена! Но — не
будем жаловаться на нее, — нам, интеллигенции, она принесла большую пользу. Она счистила, сбросила с нас все то лишнее, книжное, что мешало нам жить, как ракушки и водоросли на киле судна мешают ему плавать…
— Я знаю, что тебе трудно, но ведь это — ненадолго,
революция —
будет,
будет!
«Ты мог бы не делать таких глупостей, как эта поездка сюда. Ты исполняешь поручение группы людей, которые мечтают о социальной
революции. Тебе вообще никаких
революций не нужно, и ты не веришь в необходимость
революции социальной. Что может
быть нелепее, смешнее атеиста, который ходит в церковь и причащается?»
— Почему — симуляция? Нет, это — мое убеждение. Вы убеждены, что нужна конституция,
революция и вообще — суматоха, а я — ничего этого — не хочу! Не хочу! Но и проповедовать, почему не хочу, — тоже не стану, не хочу! И не
буду отрицать, что
революция полезна, даже необходима рабочим, что ли, там! Необходима? Ну, и валяйте, делайте
революцию, а мне ее не нужно, я
буду голубей гонять. Глухонемой! — И, с размаха шлепнув ладонью в широкую жирную грудь свою, он победоносно захохотал сиплым, кипящим смехом.
«Воспитанная литераторами, публицистами, «критически мыслящая личность» уже сыграла свою роль, перезрела, отжила. Ее мысль все окисляет, покрывая однообразной ржавчиной критицизма. Из фактов совершенно конкретных она делает не прямые выводы, а утопические, как, например, гипотеза социальной, то
есть — в сущности, социалистической
революции в России, стране полудиких людей, каковы, например, эти «взыскующие града». Но, назвав людей полудикими, он упрекнул себя...
— Не понимаю. Может
быть, это — признак, что уже «кончен бой» и начали действовать мародеры, а возможно, что
революция еще не истратила всех своих сил. Тебе — лучше знать, — заключила она, улыбаясь.
— Нам понимать некогда, мы все
революции делаем, — откликнулся Безбедов, качая головой; белые глаза его масляно блестели, лоснились волосы, чем-то смазанные, на нем
была рубашка с мягким воротом, с подбородка на клетчатый галстук капал пот.
— Это ужасно! — сочувственно откликнулся парижанин. — И все потому, что не хватает денег. А мадам Муромская говорит, что либералы — против займа во Франции. Но, послушайте, разве это политика? Люди хотят
быть нищими… Во Франции
революцию делали богатые буржуа, против дворян, которые уже разорились, но держали короля в своих руках, тогда как у вас, то
есть у нас, очень трудно понять — кто делает
революцию?
— А голубям — башки свернуть. Зажарить. Нет, — в самом деле, — угрюмо продолжал Безбедов. — До самоубийства дойти можно. Вы идете лесом или — все равно — полем, ночь, темнота, на земле, под ногами, какие-то шишки. Кругом — чертовщина:
революции, экспроприации, виселицы, и… вообще — деваться некуда! Нужно, чтоб пред вами что-то светилось. Пусть даже и не светится, а просто: существует. Да — черт с ней — пусть и не существует, а выдумано, вот — чертей выдумали, а верят, что они
есть.
Улавливая отдельные слова и фразы, Клим понял, что знакомство с русским всегда доставляло доктору большое удовольствие; что в 903 году доктор
был в Одессе, — прекрасный, почти европейский город, и очень печально, что
революция уничтожила его.
— Я ему говорю: «Ваши деньги, наши знания», а он — свое: «Гарантируйте, что
революции не
будет!»
«Свободным-то гражданином, друг мой, человека не конституции, не
революции делают, а самопознание. Ты вот возьми Шопенгауэра, почитай прилежно, а после него — Секста Эмпирика о «Пирроновых положениях». По-русски, кажется, нет этой книги, я по-английски читала, французское издание
есть. Выше пессимизма и скепсиса человеческая мысль не взлетала, и, не зная этих двух ее полетов, ни о чем не догадаешься, поверь!»
Самгин прожил в Париже еще дней десять, настроенный, как человек, который не может решить, что ему делать. Вот он поедет в Россию, в тихий мещанско-купеческий город, где люди, которых встряхнула
революция, укладывают в должный, знакомый ему, скучный порядок свои привычки, мысли, отношения — и где Марина Зотова
будет развертывать пред ним свою сомнительную, темноватую мудрость.
— А вот во время
революции интересно
было, новые гости приходили, такое, знаете, оживление. Один, совсем молодой человек, замечательно плясал, просто — как в цирке. Но он какие-то деньги украл, и пришла полиция арестовать его, тогда он выбежал на двор и — трах! Застрелился. Такой легкий
был, ловкий.
— Да, знаю, — откликнулся Кутузов и, гулко кашлянув, повторил: — Знаю, как же… — Помолчав несколько секунд, добавил, негромко и как-то жестко: — Она
была из тех женщин, которые идут в
революцию от восхищения героями. Из романтизма. Она
была человек морально грамотный…
— Меня, брат, интеллигенция смущает. Я ведь — хочешь ты не хочешь — причисляю себя к ней. А тут, понимаешь, она резко и глубоко раскалывается. Идеалисты, мистики, буддисты, йогов изучают. «Вестник теософии» издают. Блаватскую и Анну Безант вспомнили… В Калуге никогда ничего не
было, кроме калужского теста, а теперь — жители оккультизмом занялись. Казалось бы, после
революции…
— Вот, вот! То-то и
есть — что отказался, как и у нас многие современные разночинцы отказываются, бегут общественной деятельности ради личного успеха, пренебрегая заветами отцов и уроками
революции…
— Дом продать — дело легкое, — сказал он. — Дома в цене, покупателей — немало.
Революция спугнула помещиков, многие переселяются в Москву. Давай,
выпьем. Заметил, какой студент сидит? Новое издание… Усовершенствован. В тюрьму за политику не сядет, а если сядет, так за что-нибудь другое. Эх, Клим Иваныч, не везет мне, — неожиданно заключил он отрывистую, сердитую свою речь.
— Пестрая мы нация, Клим Иванович, чудаковатая нация, — продолжал Дронов, помолчав, потише, задумчивее, сняв шапку с колена, положил ее на стол и, задев лампу, едва не опрокинул ее. — Удивительные люди водятся у нас, и много их, и всем некуда себя сунуть. В
революцию? Вот прошумела она, усмехнулась, да — и нет ее. Ты скажешь —
будет! Не спорю. По всем видимостям —
будет. Но мужичок очень напугал. Организаторов
революции частью истребили, частью — припрятали в каторгу, а многие — сами спрятались.
Вообще это газетки группы интеллигентов, которые, хотя и понимают, что страна безграмотных мужиков нуждается в реформах, а не в
революции, возможной только как «бунт, безжалостный и беспощадный», каким
были все «политические движения русского народа», изображенные Даниилом Мордовцевым и другими народолюбцами, книги которых он читал в юности, но, понимая, не умеют говорить об этом просто, ясно, убедительно.
— Нет, революцию-то ты не предвещай! Это ведь неверно, что «от слова — не станется». Когда за словами — факты, так неизбежно «станется». Да… Ну-ка, приглашай, хозяин, вино
пить…
— Приятно
было слышать, что и вы отказались от иллюзий пятого года, — говорил он, щупая лицо Самгина пристальным взглядом наглых, но уже мутноватых глаз. — Трезвеем. Спасибо немцам — бьют. Учат. О классовой
революции мечтали, а про врага-соседа и забыли, а он вот напомнил.