Неточные совпадения
— Дурачок! Чтоб не страдать. То
есть — чтоб его, народ, научили жить не страдая. Христос тоже Исаак,
бог отец отдал его в жертву народу. Понимаешь: тут та же сказка о жертвоприношении Авраамовом.
—
Бога вовсе и нет, — заявил Клим. — Это только старики и старухи думают, что он
есть.
— Про аиста и капусту выдумано, — говорила она. — Это потому говорят, что детей родить стыдятся, а все-таки родят их мамы, так же как кошки, я это видела, и мне рассказывала Павля. Когда у меня вырастут груди, как у мамы и Павли, я тоже
буду родить — мальчика и девочку, таких, как я и ты. Родить — нужно, а то
будут все одни и те же люди, а потом они умрут и уж никого не
будет. Тогда помрут и кошки и курицы, — кто же накормит их? Павля говорит, что
бог запрещает родить только монашенкам и гимназисткам.
— Павля все знает, даже больше, чем папа. Бывает, если папа уехал в Москву, Павля с мамой
поют тихонькие песни и плачут обе две, и Павля целует мамины руки. Мама очень много плачет, когда
выпьет мадеры, больная потому что и злая тоже. Она говорит: «
Бог сделал меня злой». И ей не нравится, что папа знаком с другими дамами и с твоей мамой; она не любит никаких дам, только Павлю, которая ведь не дама, а солдатова жена.
Она любила дарить ему книги, репродукции с модных картин, подарила бювар, на коже которого
был вытиснен фавн, и чернильницу невероятно вычурной формы. У нее
было много смешных примет, маленьких суеверий, она стыдилась их, стыдилась, видимо, и своей веры в
бога. Стоя с Климом в Казанском соборе за пасхальной обедней, она, когда запели «Христос воскресе», вздрогнула, пошатнулась и тихонько зарыдала.
— Я, кажется, плохо верю в
бога, но за тебя
буду молиться кому-то,
буду! Я хочу, чтоб тебе жилось хорошо, легко…
Она
была одета парадно, как будто ожидала гостей или сама собралась в гости. Лиловое платье, туго обтягивая бюст и торс, придавало ее фигуре что-то напряженное и вызывающее. Она курила папиросу, это — новость. Когда она сказала: «
Бог мой, как быстро летит время!» — в тоне ее слов Клим услышал жалобу, это
было тоже не свойственно ей.
— Вот я
была в театральной школе для того, чтоб не жить дома, и потому, что я не люблю никаких акушерских наук, микроскопов и все это, — заговорила Лидия раздумчиво, негромко. — У меня
есть подруга с микроскопом, она верит в него, как старушка в причастие святых тайн. Но в микроскоп не видно ни
бога, ни дьявола.
Тяжелый, толстый Варавка
был похож на чудовищно увеличенного китайского «
бога нищих», уродливая фигурка этого
бога стояла в гостиной на подзеркальнике, и карикатурность ее форм необъяснимо сочеталась с какой-то своеобразной красотой. Быстро и жадно, как селезень, глотая куски ветчины, Варавка бормотал...
— Учеными доказано, что
бог зависит от климата, от погоды. Где климаты ровные, там и
бог добрый, а в жарких, в холодных местах —
бог жестокий. Это надо понять. Сегодня об этом поучения не
будет.
Клим Самгин никогда не думал серьезно о бытии
бога, у него не
было этой потребности. А сейчас он чувствовал себя приятно охмелевшим, хотел музыки, пляски, веселья.
Поэтом обещал
быть, Некрасовым, а теперь утверждает, что безземельный крестьянин не способен веровать в
бога зажиточного мужика.
— Знаешь, — слышал Клим, — я уже давно не верю в
бога, но каждый раз, когда чувствую что-нибудь оскорбительное, вижу злое, — вспоминаю о нем. Странно? Право, не знаю: что со мной
будет?
— Мне вот кажется, что счастливые люди — это не молодые, а — пьяные, — продолжала она шептать. — Вы все не понимали Диомидова, думая, что он безумен, а он сказал удивительно: «Может
быть,
бог выдуман, но церкви —
есть, а надо, чтобы
были только
бог и человек, каменных церквей не надо. Существующее — стесняет», — сказал он.
— Он много верного знает, Томилин. Например — о гуманизме. У людей нет никакого основания
быть добрыми, никакого, кроме страха. А жена его — бессмысленно добра… как пьяная. Хоть он уже научил ее не верить в
бога. В сорок-то шесть лет.
— Тут уж
есть эдакое… неприличное, вроде как о предках и родителях бесстыдный разговор в пьяном виде с чужими, да-с! А господин Томилин и совсем ужасает меня. Совершенно как дикий черемис, — говорит что-то, а понять невозможно. И на плечах у него как будто не голова, а гнилая и горькая луковица. Робинзон — это, конечно, паяц, —
бог с ним! А вот бродил тут молодой человек, Иноков, даже у меня
был раза два… невозможно вообразить, на какое дело он способен!
— Понимаю-с! — прервал его старик очень строгим восклицанием. — Да-с, о республике! И даже — о социализме, на котором сам Иисус Христос голову… то
есть который и Христу, сыну
бога нашего, не удался, как это доказано. А вы что думаете об этом, смею спросить?
Одни кричат: «Слово жило раньше
бога», а другие: «Врете! слово
было в
боге, оно
есть — свет, и мир создан словосветом».
«Кончу университет и должен
буду служить интересам этих быков. Женюсь на дочери одного из них, нарожу гимназистов, гимназисток, а они, через пятнадцать лет, не
будут понимать меня. Потом — растолстею и, может
быть, тоже
буду высмеивать любознательных людей. Старость. Болезни. И — умру, чувствуя себя Исааком, принесенным в жертву — какому
богу?»
«В
боге не должно
быть ничего общего с человеком, — размышлял Самгин. — Китайцы это понимают, их
боги — чудовищны, страшны…»
Светские — тоже, ибо и они — извините слово — провоняли церковностью, церковность же
есть стеснение духа человеческого ради некоего
бога, надуманного во вред людям, а не на радость им.
— А Любаша еще не пришла, — рассказывала она. — Там ведь после того, как вы себя почувствовали плохо, ад кромешный
был. Этот баритон — о, какой удивительный голос! — он оказался веселым человеком, и втроем с Гогиным, с Алиной они
бог знает что делали! Еще? — спросила она, когда Клим,
выпив, протянул ей чашку, — но чашка соскользнула с блюдца и, упав на пол, раскололась на мелкие куски.
Потом он должен
был стоять более часа на кладбище, у могилы, вырытой в рыжей земле; один бок могилы узорно осыпался и напоминал беззубую челюсть нищей старухи. Адвокат Правдин сказал речь, смело доказывая закономерность явлений природы; поп говорил о царе Давиде, гуслях его и о кроткой мудрости
бога. Ветер неутомимо летал, посвистывая среди крестов и деревьев; над головами людей бесстрашно и молниеносно мелькали стрижи; за церковью, под горою, сердито фыркала пароотводная труба водокачки.
— Это
есть — заблуждение: пред человеком только один путь — от самого себя — к
богу, а все другое для него не путь, а путаница.
А рабочие шли все так же густо, нестройно и не спеша;
было много сутулых, многие держали руки в карманах и за спиною. Это вызвало в памяти Самгина снимок с чьей-то картины, напечатанный в «Ниве»: чудовищная фигура Молоха, и к ней, сквозь толпу карфагенян, идет, согнувшись, вереница людей, нанизанных на цепь, обреченных в жертву страшному
богу.
— Вообще выходило у него так, что интеллигенция — приказчица рабочего класса, не более, — говорил Суслов, морщась, накладывая ложкой варенье в стакан чаю. — «Нет, сказал я ему, приказчики революций не делают, вожди, вожди нужны, а не приказчики!» Вы, марксисты, по дурному примеру немцев, действительно становитесь в позицию приказчиков рабочего класса, но у немцев
есть Бебель, Адлер да — мало ли? А у вас — таких нет, да и не дай
бог, чтоб явились… провожать рабочих в Кремль, на поклонение царю…
—
Был проповедник здесь, в подвале жил, требухой торговал на Сухаревке. Учил: камень — дурак, дерево — дурак, и
бог — дурак! Я тогда молчал. «Врешь, думаю, Христос — умен!» А теперь — знаю: все это для утешения! Все — слова. Христос тоже — мертвое слово. Правы отрицающие, а не утверждающие. Что можно утверждать против ужаса? Ложь. Ложь утверждается. Ничего нет, кроме великого горя человеческого. Остальное — дома, и веры, и всякая роскошь, и смирение — ложь!
— Тихонько — можно, — сказал Лютов. — Да и кто здесь знает, что такое конституция, с чем ее
едят? Кому она тут нужна? А слышал ты: будто в Петербурге какие-то хлысты, анархо-теологи, вообще — черти не нашего
бога, что-то вроде цезаропапизма проповедуют? Это, брат, замечательно! — шептал он, наклоняясь к Самгину. — Это — очень дальновидно! Попы, люди чисто русской крови, должны сказать свое слово! Пора. Они — скажут, увидишь!
В Ленине
есть что-то нечаевское, ей-богу!
Вечером собралось человек двадцать; пришел большой, толстый поэт, автор стихов об Иуде и о том, как сатана играл в карты с
богом; пришел учитель словесности и тоже поэт — Эвзонов, маленький, чернозубый человек, с презрительной усмешкой на желтом лице; явился Брагин, тоже маленький, сухой, причесанный под Гоголя, многоречивый и особенно неприятный тем, что всесторонней осведомленностью своей о делах человеческих он заставлял Самгина вспоминать себя самого, каким Самгин хотел
быть и
был лет пять тому назад.
«Все, говорит, я исследовал и, кроме
бога, утверждаемого именно православной церковью, ничего неоспоримого — нет!» — «А — как же третий инстинкт, инстинкт познания?» Оказывается, он-то и ведет к
богу, это
есть инстинкт богоискательства.
— Лютов
был, — сказала она, проснувшись и морщась. — Просил тебя прийти в больницу. Там Алина с ума сходит. Боже мой, — как у меня голова болит! И какая все это… дрянь! — вдруг взвизгнула она, топнув ногою. — И еще — ты! Ходишь ночью…
Бог знает где, когда тут… Ты уже не студент…
— Ну, что уж… Вот, Варюша-то… Я ее как дочь люблю, монахини на
бога не работают, как я на нее, а она меня за худые простыни воровкой сочла. Кричит, ногами топала, там — у черной сотни, у быка этого. Каково мне? Простыни-то для раненых. Прислуга бастовала, а я — работала, милый! Думаешь — не стыдно
было мне? Опять же и ты, — ты вот здесь, тут — смерти ходят, а она ушла, да-а!
«Сомова должна
была выстрелить в рябого, — соображал он. — Страшно этот, мохнатый, позвал
бога, не докричавшись до людей. А рябой мог убить меня».
— Как много и безжалостно говорят все образованные, — говорила Дуняша. —
Бога — нет, царя — не надо, люди — враги друг другу, все — не так! Но — что же
есть, и что — так?
— Нет, ей-богу, ты подумай, — лежит мужчина в постели с женой и упрекает ее, зачем она французской революцией не интересуется! Там
была какая-то мадам, которая интересовалась, так ей за это голову отрубили, — хорошенькая карьера, а? Тогда такая парижская мода
была — головы рубить, а он все их сосчитал и рассказывает, рассказывает… Мне казалось, что он меня хочет запугать этой… головорубкой, как ее?
— Он
был либерал, даже — больше, но за мученическую смерть
бог простит ему измену идее монархизма.
«Зачем этой здоровой, грудастой и, конечно, чувственной женщине именно такое словесное облачение? — размышлял Самгин. —
Было бы естественнее и достоверней, если б она вкусным своим голосом говорила о
боге церковном,
боге попов, монахов, деревенских баб…»
— Ты — честно, Таисья, все говори, как
было, не стыдись, здесь люди
богу служить хотят, перед
богом — стыда нету!
Тогда — закричала я истошным голосом, на всех людей, на господа
бога и ангелов хранителей, — кричу, а меня кусают, внутренности жгут — щекотят, слезы мои
пьют… слезы
пьют.
— Избили они его, — сказала она, погладив щеки ладонями, и, глядя на ладони, судорожно усмехалась. — Под утро он говорит мне: «Прости, сволочи они, а не простишь — на той же березе повешусь». — «Нет, говорю, дерево это не погань, не смей, Иуда, я на этом дереве муки приняла. И никому, ни тебе, ни всем людям, ни
богу никогда обиды моей не прощу». Ох, не прощу, нет уж! Семнадцать месяцев держал он меня, все уговаривал,
пить начал, потом — застудился зимою…
«И лжемыслие, яко бы возлюбив человека господь
бог возлюбил также и рождение и плоть его, господь наш
есть дух и не вмещает любви к плоти, а отметает плоть. Какие можем привести доказательства сего? Первое: плоть наша грязна и пакостна, подвержена болезням, смерти и тлению…»
— Устала я и говорю, может
быть, грубо, нескладно, но я говорю с хорошим чувством к тебе. Тебя — не первого такого вижу я, много таких людей встречала. Супруг мой очень преклонялся пред людями, которые стремятся преобразить жизнь, я тоже неравнодушна к ним. Я — баба, — помнишь, я сказала: богородица всех религий? Мне верующие приятны, даже если у них религия без
бога.
— А знаешь, мне кажется, что между обрядом обрезания и скопчеством
есть связь; вероятно, обряд этот заменил кастрацию, так же как «козлом отпущения» заменили живую жертву
богу.
— Вы очень много посвящаете сил и времени абстракциям, — говорил Крэйтон и чистил ногти затейливой щеточкой. — Все, что мы знаем, покоится на том, чего мы никогда не
будем знать. Нужно остановиться на одной абстракции. Допустите, что это —
бог, и предоставьте цветным расам, дикарям тратить воображение на различные, более или менее наивные толкования его внешности, качеств и намерений. Нам пора привыкнуть к мысли, что мы — христиане, и мы действительно христиане, даже тогда, когда атеисты.
«Слишком умна для того, чтобы веровать. Но ведь не может же
быть какой-то секты без веры в
бога или черта!» — размышлял он.
— Мы —
бога во Христе отрицаемся, человека же — признаем! И
был он, Христос, духовен человек, однако — соблазнил его Сатана, и нарек он себя сыном
бога и царем правды. А для нас — несть
бога, кроме духа! Мы — не мудрые, мы — простые. Мы так думаем, что истинно мудр тот, кого люди безумным признают, кто отметает все веры, кроме веры в духа. Только дух — сам от себя, а все иные
боги — от разума, от ухищрений его, и под именем Христа разум же скрыт, — разум церкви и власти.
— Мой
бог! Там стекло
есть! О, Рихард, там ваза…
«У него тоже
были свои мысли, — подумал Самгин, вздохнув. — Да, “познание — третий инстинкт”. Оказалось, что эта мысль приводит к
богу… Убого. Убожество. “Утверждение земного реального опыта как истины требует служения этой истине или противодействия ей, а она, чрез некоторое время, объявляет себя ложью. И так, бесплодно, трудится, кружится разум, доколе не восчувствует, что в центре круга — тайна, именуемая
бог”».
— Томилин инстинктом своим в
бога уперся, ну — он трус, рыжий боров. А я как-то задумался: по каким мотивам действую? Оказалось — по мотивам личной обиды на судьбу да — по молодечеству.
Есть такая теорийка: театр для себя, вот я, должно
быть, и разыгрывал сам себя пред собою. Скучно. И — безответственно.