Неточные совпадения
— Уничтожай его! — кричал Борис, и начинался любимейший момент игры: Варавку щекотали, он выл, взвизгивал, хохотал, его маленькие, острые глазки испуганно выкатывались, отрывая от
себя детей одного за другим, он бросал их на диван, а они, снова наскакивая на него, тыкали пальцами ему в ребра, под колени. Клим никогда
не участвовал в этой грубой и опасной игре, он стоял в стороне, смеялся и
слышал густые крики Глафиры...
Клим впервые видел, как яростно дерутся мальчики, наблюдал их искаженные злобой лица, оголенное стремление ударить друг друга как можно больнее,
слышал их визги, хрип, — все это так поразило его, что несколько дней после драки он боязливо сторонился от них, а
себя,
не умевшего драться, почувствовал еще раз мальчиком особенным.
Тут пришел Варавка, за ним явился Настоящий Старик, начали спорить, и Клим еще раз
услышал не мало такого, что укрепило его в праве и необходимости выдумывать
себя, а вместе с этим вызвало в нем интерес к Дронову, — интерес, похожий на ревность. На другой же день он спросил Ивана...
— Девицы любят кисло-сладкое, — сказал Макаров и сам, должно быть, сконфузясь неудачной выходки, стал усиленно сдувать пепел с папиросы. Лидия
не ответила ему. В том, что она говорила, Клим
слышал ее желание задеть кого-то и неожиданно почувствовал задетым
себя, когда она задорно сказала...
Вспоминая все это, Клим вдруг
услышал в гостиной непонятный, торопливый шорох и тихий гул струн, как будто виолончель Ржиги, отдохнув, вспомнила свое пение вечером и теперь пыталась повторить его для самой
себя. Эта мысль, необычная для Клима, мелькнув, уступила место испугу пред непонятным. Он прислушался: было ясно, что звуки родились в гостиной, а
не наверху, где иногда, даже поздно ночью, Лидия тревожила струны рояля.
Его уже давно удручали эти слова, он никогда
не слышал в них ни радости, ни удовольствия. И все стыднее были однообразные ласки ее, заученные ею, должно быть, на всю жизнь. Порою необходимость в этих ласках уже несколько тяготила Клима, даже колебала его уважение к
себе.
—
Слышала я, что товарищ твой стрелял в
себя из пистолета. Из-за девиц, из-за баб многие стреляются. Бабы подлые, капризные. И есть у них эдакое упрямство…
не могу сказать какое. И хорош мужчина, и нравится, а —
не тот.
Не потому
не тот, что беден или некрасив, а — хорош, да —
не тот!
Университет ничем
не удивил и
не привлек Самгина. На вступительной лекции историка он вспомнил свой первый день в гимназии. Большие сборища людей подавляли его, в толпе он внутренне сжимался и
не слышал своих мыслей; среди однообразно одетых и как бы однолицых студентов он почувствовал
себя тоже обезличенным.
Лодка закачалась и бесшумно поплыла по течению. Клим
не греб, только правил веслами. Он был доволен. Как легко он заставил Лидию открыть
себя! Теперь совершенно ясно, что она боится любить и этот страх — все, что казалось ему загадочным в ней. А его робость пред нею объясняется тем, что Лидия несколько заражает его своим страхом. Удивительно просто все, когда умеешь смотреть. Думая, Клим
слышал сердитые жалобы Алины...
Он весь день прожил под впечатлением своего открытия, бродя по лесу,
не желая никого видеть, и все время видел
себя на коленях пред Лидией, обнимал ее горячие ноги, чувствовал атлас их кожи на губах, на щеках своих и
слышал свой голос: «Я тебя люблю».
Он
себя называл «виртуозом на деревянных инструментах», но Самгин никогда
не слышал, чтоб человек этот играл на кларнете, гобое или фаготе.
Мысли Самгина принимали все более воинственный характер. Он усиленно заботился обострять их, потому что за мыслями у него возникало смутное сознание серьезнейшего проигрыша. И
не только Лидия проиграна, потеряна, а еще что-то, более важное для него. Но об этом он
не хотел думать и, как только
услышал, что Лидия возвратилась, решительно пошел объясняться с нею. Уж если она хочет разойтись, так пусть признает
себя виновной в разрыве и попросит прощения…
Клим хотел бы отвечать на вопросы так же громко и независимо, хотя
не так грубо, как отвечает Иноков, но
слышал, что говорит он, как человек, склонный признать
себя виноватым в чем-то.
Как везде, Самгин вел
себя в этой компании солидно, сдержанно, человеком, который, доброжелательно наблюдая, строго взвешивает все, что видит,
слышит и,
не смущаясь,
не отвлекаясь противоречиями мнений, углубленно занят оценкой фактов. Тагильский так и сказал о нем Берендееву...
«Что же я тут буду делать с этой?» — спрашивал он
себя и, чтоб
не слышать отца, вслушивался в шум ресторана за окном. Оркестр перестал играть и начал снова как раз в ту минуту, когда в комнате явилась еще такая же серая женщина, но моложе, очень стройная, с четкими формами, в пенсне на вздернутом носу. Удивленно посмотрев на Клима, она спросила, тихонько и мягко произнося слова...
Прежде всего хорошо было, что она тотчас же увела Клима из комнаты отца; глядя на его полумертвое лицо, Клим чувствовал
себя угнетенно, и жутко было
слышать, что скрипки и кларнеты, распевая за окном медленный, чувствительный вальс,
не могут заглушить храп и мычание умирающего.
Самгин тоже сел, у него задрожали ноги, он уже чувствовал
себя испуганным. Он
слышал, что жандарм говорит о «Манифесте», о том, что народники мечтают о тактике народовольцев, что во всем этом трудно разобраться,
не имея точных сведений, насколько это слова, насколько — дело, а разобраться нужно для охраны юношества, пылкого и романтического или безвольного, политически малограмотного.
Варвара явилась после одиннадцати часов. Он
услышал ее шаги на лестнице и сам отпер дверь пред нею, а когда она,
не раздеваясь,
не сказав ни слова, прошла в свою комнату, он, видя, как неверно она шагает, как ее руки ловят воздух, с минуту стоял в прихожей, чувствуя
себя оскорбленным.
Слезы текли скупо из его глаз, но все-таки он ослеп от них, снял очки и спрятал лицо в одеяло у ног Варвары. Он впервые плакал после дней детства, и хотя это было постыдно, а — хорошо: под слезами обнажался человек, каким Самгин
не знал
себя, и росло новое чувство близости к этой знакомой и незнакомой женщине. Ее горячая рука гладила затылок, шею ему, он
слышал прерывистый шепот...
— Да-с, — говорил он, — пошли в дело пистолеты.
Слышали вы о тройном самоубийстве в Ямбурге? Студент, курсистка и офицер. Офицер, — повторил он, подчеркнув. — Понимаю это
не как роман, а как романтизм. И — за ними — еще студент в Симферополе тоже пулю в голову
себе. На двух концах России…
Жалко было
себя, — человека, который
не хотел бы, но принужден видеть и
слышать неприятное и непонятное.
Он взял извозчика и, сидя в экипаже, посматривая на людей сквозь стекла очков, почувствовал
себя разреженным, подобно решету; его встряхивало; все, что он видел и
слышал, просеивалось сквозь, но сетка решета
не задерживала ничего. В буфете вокзала, глядя в стакан, в рыжую жижицу кофе, и отгоняя мух, он услыхал...
В том, что говорили у Гогиных, он
не услышал ничего нового для
себя, — обычная разноголосица среди людей, каждый из которых боится порвать свою веревочку, изменить своей «системе фраз». Он привык думать, что хотя эти люди строят мнения на фактах, но для того, чтоб
не считаться с фактами. В конце концов жизнь творят
не бунтовщики, а те, кто в эпохи смут накопляют силы для жизни мирной. Придя домой, он записал свои мысли, лег спать, а утром Анфимьевна, в платье цвета ржавого железа, подавая ему кофе, сказала...
Было странно
слышать, что, несмотря на необыденность тем, люди эти говорят как-то обыденно просто, даже почти добродушно; голосов и слов озлобленных Самгин
не слышал. Вдруг все люди впереди его дружно побежали, а с площади, встречу им, вихрем взорвался оглушающий крик, и было ясно, что это
не крик испуга или боли. Самгина толкали, обгоняя его, кто-то схватил за рукав и повлек его за
собой, сопя...
Устал и он, Клим Самгин, от всего, что видел,
слышал, что читал, насилуя
себя для того, чтоб
не порвались какие-то словесные нити, которые связывали его и тянули к людям определенной «системы фраз».
Самгин пошел одеваться,
не потому, что считал нужными санитарные пункты, но для того, чтоб уйти из дома, собраться с мыслями. Он чувствовал
себя ошеломленным, обманутым и
не хотел верить в то, что
слышал. Но, видимо, все-таки случилось что-то безобразное и как бы направленное лично против него.
Думалось трезво и даже удовлетворенно, — видеть такой жалкой эту давно чужую женщину было почти приятно. И приятно было
слышать ее истерический визг, — он проникал сквозь дверь. О том, чтоб разорвать связь с Варварой, Самгин никогда
не думал серьезно; теперь ему казалось, что истлевшая эта связь лопнула. Он спросил
себя, как это оформить: переехать завтра же в гостиницу? Но — все и всюду бастуют…
Она точно
не слышала испуганного нытья стекол в окнах, толчков воздуха в стены, приглушенных, тяжелых вздохов в трубе печи. С необыкновенной поспешностью, как бы ожидая знатных и придирчивых гостей, она стирала пыль, считала посуду, зачем-то щупала мебель. Самгин подумал, что, может быть, в этой шумной деятельности она прячет сознание своей вины перед ним. Но о ее вине и вообще о ней
не хотелось думать, — он совершенно ясно представлял
себе тысячи хозяек, которые, наверное, вот так же суетятся сегодня.
Он шагал мимо нее, рисуя пред
собою картину цинической расправы с нею, готовясь схватить ее, мять, причинить ей боль, заставить плакать, стонать; он уже
не слышал, что говорит Дуняша, а смотрел на ее почти открытые груди и знал, что вот сейчас…
Самгин с наслаждением выпил стакан густого холодного молока, прошел в кухню, освежил лицо и шею мокрым полотенцем, вышел на террасу и, закурив, стал шагать по ней, прислушиваясь к
себе,
не слыша никаких мыслей, но испытывая такое ощущение, как будто здесь его ожидает что-то новое, неиспытанное.
Он
слышал: террористы убили в Петербурге полковника Мина, укротителя Московского восстания, в Интерлакене стреляли в какого-то немца, приняв его за министра Дурново, военно-полевой суд
не сокращает количества революционных выступлений анархистов, — женщина в желтом неутомимо и назойливо кричала, — но все, о чем кричала она, произошло в прошлом, при другом Самгине. Тот, вероятно, отнесся бы ко всем этим фактам иначе, а вот этот окончательно
не мог думать ни о чем, кроме
себя и Марины.
Проверяя свое знание немецкого языка, Самгин отвечал кратко, но охотно и думал, что хорошо бы, переехав границу, закрыть за
собою какую-то дверь так плотно, чтоб можно было хоть на краткое время
не слышать утомительный шум отечества и даже забыть о нем.
—
Не любил он
себя, —
слышал Самгин. — А людей — всех, как нянька. Всех понимал. Стыдился за всех. Шутом
себя делал, только бы
не догадывались, что он все понимает…
Затем он быстро встряхнул в памяти сказанное ею и
не услышал в словах Лютова ничего обидного для
себя.
«Это — что же — ревность?» — спросил он
себя, усмехаясь, и,
не ответив, вдруг почувствовал, что ему хотелось бы
услышать о Марине что-то очень хорошее, необыкновенное.
«Он
не сомневается в своем праве учить, а я
не хочу
слышать поучений». Самгиным овладевала все более неприятная тревога: он понимал, что, если разгорится спор, Кутузов легко разоблачит, обнажит его равнодушие к социально-политическим вопросам. Он впервые назвал свое отношение к вопросам этого порядка — равнодушным и даже сам
не поверил
себе: так ли это?
Самгин вспоминал
себя в Москве, когда он тоже был осведомителем и оракулом, было досадно, что эта позиция занята, занята легко, мимоходом, и
не ценится захватчиком. И крайне тягостно было
слышать возражения Дронова, которые он всегда делал быстро, даже пренебрежительно.
Но оратор, должно быть, оглушив
себя истерическим криком своим,
не слышал возражений.
Не только Тагильский ждал этого момента — публика очень единодушно двинулась в столовую. Самгин ушел домой, думая о прогрессивном блоке, пытаясь представить
себе место в нем, думая о Тагильском и обо всем, что
слышал в этот вечер. Все это нужно было примирить, уложить плотно одно к другому, извлечь крупицы полезного, забыть о том, что бесполезно.
Самгин,
не желая дальнейшего общения со Стратоновым, быстро ‹ушел› из буфета, недовольный
собою, намереваясь идти домой и там обдумать всё, что видел,
слышал.