Неточные совпадения
Клим слышал, что она
говорит, как бы извиняясь или спрашивая: так ли это? Гости соглашались
с нею...
Это было очень обидно слышать, возбуждало неприязнь к дедушке и робость пред ним. Клим верил отцу: все хорошее выдумано — игрушки, конфеты, книги
с картинками, стихи — все. Заказывая обед, бабушка часто
говорит кухарке...
Он всегда
говорил, что на мужике далеко не уедешь, что есть только одна лошадь, способная сдвинуть воз, — интеллигенция. Клим знал, что интеллигенция — это отец, дед, мама, все знакомые и, конечно, сам Варавка, который может сдвинуть какой угодно тяжелый воз. Но было странно, что доктор, тоже очень сильный человек, не соглашался
с Варавкой; сердито выкатывая черные глаза, он кричал...
— Со всех сторон плохо
говоришь, — кричал Варавка, и Клим соглашался: да, отец плохо
говорит и всегда оправдываясь, точно нашаливший. Мать тоже соглашалась
с Варавкой.
Взрослые
говорили о нем
с сожалением, милостыню давали ему почтительно, Климу казалось, что они в чем-то виноваты пред этим нищим и, пожалуй, даже немножко боятся его, так же, как боялся Клим. Отец восхищался...
Отец
говорил долго, но сын уже не слушал его, и
с этого вечера народ встал перед ним в новом освещении, не менее туманном, чем раньше, но еще более страшноватом.
— Я — не старуха, и Павля — тоже молодая еще, — спокойно возразила Лида. — Мы
с Павлей очень любим его, а мама сердится, потому что он несправедливо наказал ее, и она
говорит, что бог играет в люди, как Борис в свои солдатики.
— Папа хочет, чтоб она уехала за границу, а она не хочет, она боится, что без нее папа пропадет. Конечно, папа не может пропасть. Но он не спорит
с ней, он
говорит, что больные всегда выдумывают какие-нибудь страшные глупости, потому что боятся умереть.
— Павля все знает, даже больше, чем папа. Бывает, если папа уехал в Москву, Павля
с мамой поют тихонькие песни и плачут обе две, и Павля целует мамины руки. Мама очень много плачет, когда выпьет мадеры, больная потому что и злая тоже. Она
говорит: «Бог сделал меня злой». И ей не нравится, что папа знаком
с другими дамами и
с твоей мамой; она не любит никаких дам, только Павлю, которая ведь не дама, а солдатова жена.
По настоянию деда Акима Дронов вместе
с Климом готовился в гимназию и на уроках Томилина обнаруживал тоже судорожную торопливость, Климу и она казалась жадностью. Спрашивая учителя или отвечая ему, Дронов
говорил очень быстро и как-то так всасывая слова, точно они, горячие, жгли губы его и язык. Клим несколько раз допытывался у товарища, навязанного ему Настоящим Стариком...
У него была привычка беседовать
с самим собою вслух. Нередко, рассказывая историю, он задумывался на минуту, на две, а помолчав, начинал
говорить очень тихо и непонятно. В такие минуты Дронов толкал Клима ногою и, подмигивая на учителя левым глазом, более беспокойным, чем правый, усмехался кривенькой усмешкой; губы Дронова были рыбьи, тупые, жесткие, как хрящи. После урока Клим спрашивал...
Говоря о Томилине, Иван Дронов всегда понижал голос, осторожно оглядывался и хихикал, а Клим, слушая его, чувствовал, что Иван не любит учителя
с радостью и что ему нравится не любить.
— Ты думаешь — он
с кем
говорит? Он
с чертом
говорит.
Почти каждый вечер он ссорился
с Марией Романовной, затем
с нею начала спорить и Вера Петровна; акушерка, встав на ноги, выпрямлялась, вытягивалась и, сурово хмурясь,
говорила ей...
Она записала эти слова на обложке тетради Клима, но забыла списать их
с нее, и, не попав в яму ее памяти, они сгорели в печи. Это Варавка
говорил...
Находя, что Люба
говорит глупости, Клим перестал слушать ее, а она все
говорила о чем-то скучно, как взрослая, и размахивала веткой березы, поднятой ею
с панели.
Но Клим почему-то не поверил ей и оказался прав: через двенадцать дней жена доктора умерла, а Дронов по секрету сказал ему, что она выпрыгнула из окна и убилась. В день похорон, утром, приехал отец, он
говорил речь над могилой докторши и плакал. Плакали все знакомые, кроме Варавки, он, стоя в стороне, курил сигару и ругался
с нищими.
— Пятнадцать лет жил
с человеком, не имея
с ним ни одной общей мысли, и любил, любил его, а? И — люблю. А она ненавидела все, что я читал, думал,
говорил.
Доктора повели спать в мезонин, где жил Томилин. Варавка, держа его под мышки, толкал в спину головою, а отец шел впереди
с зажженной свечой. Но через минуту он вбежал в столовую, размахивая подсвечником, потеряв свечу,
говоря почему-то вполголоса...
Он снова молчал, как будто заснув
с открытыми глазами. Клим видел сбоку фарфоровый, блестящий белок, это напомнило ему мертвый глаз доктора Сомова. Он понимал, что, рассуждая о выдумке, учитель беседует сам
с собой, забыв о нем, ученике. И нередко Клим ждал, что вот сейчас учитель скажет что-то о матери, о том, как он в саду обнимал ноги ее. Но учитель
говорил...
Она
говорила быстро, ласково, зачем-то шаркала ногами и скрипела створкой двери, открывая и закрывая ее; затем, взяв Клима за плечо,
с излишней силой втолкнула его в столовую, зажгла свечу. Клим оглянулся, в столовой никого не было, в дверях соседней комнаты плотно сгустилась тьма.
Уроки Томилина становились все более скучны, менее понятны, а сам учитель как-то неестественно разросся в ширину и осел к земле. Он переоделся в белую рубаху
с вышитым воротом, на его голых, медного цвета ногах блестели туфли зеленого сафьяна. Когда Клим, не понимая чего-нибудь, заявлял об этом ему, Томилин, не сердясь, но
с явным удивлением, останавливался среди комнаты и
говорил почти всегда одно и то же...
— Он даже перестал дружиться
с Любой, и теперь все
с Варей, потому что Варя молчит, как дыня, — задумчиво
говорила Лидия. — А мы
с папой так боимся за Бориса. Папа даже ночью встает и смотрит — спит ли он? А вчера твоя мама приходила, когда уже было поздно, все спали.
На семнадцатом году своей жизни Клим Самгин был стройным юношей среднего роста, он передвигался по земле неспешной, солидной походкой,
говорил не много, стараясь выражать свои мысли точно и просто, подчеркивая слова умеренными жестами очень белых рук
с длинными кистями и тонкими пальцами музыканта.
Он
говорил с Макаровым задорно взвизгивая и тоном человека, который, чего-то опасаясь, готов к защите, надменно выпячивая грудь, откидывал голову, бегающие глазки его останавливались настороженно, недоверчиво и как бы ожидая необыкновенного.
Но почти всегда, вслед за этим, Клим недоуменно,
с досадой, близкой злому унынию, вспоминал о Лидии, которая не умеет или не хочет видеть его таким, как видят другие. Она днями и неделями как будто даже и совсем не видела его, точно он для нее бесплотен, бесцветен, не существует. Вырастая, она становилась все более странной и трудной девочкой. Варавка, улыбаясь в лисью бороду большой, красной улыбкой,
говорил...
— О любви можно
говорить только
с одним человеком…
Макаров находил, что в этом человеке есть что-то напоминающее кормилицу, он так часто
говорил это, что и Климу стало казаться — да, Степа, несмотря на его бороду, имеет какое-то сходство
с грудастой бабой, обязанной молоком своим кормить чужих детей.
— Но нигде в мире вопрос этот не ставится
с такою остротой, как у нас, в России, потому что у нас есть категория людей, которых не мог создать даже высококультурный Запад, — я
говорю именно о русской интеллигенции, о людях, чья участь — тюрьма, ссылка, каторга, пытки, виселица, — не спеша
говорил этот человек, и в тоне его речи Клим всегда чувствовал нечто странное, как будто оратор не пытался убедить, а безнадежно уговаривал.
Томилин усмехнулся и вызвал сочувственную усмешку Клима; для него становился все более поучительным независимый человек, который тихо и упрямо, ни
с кем не соглашаясь, умел
говорить четкие слова, хорошо ложившиеся в память.
И тотчас началось нечто, очень тягостно изумившее Клима: Макаров и Лидия заговорили так, как будто они сильно поссорились друг
с другом и рады случаю поссориться еще раз. Смотрели они друг на друга сердито,
говорили, не скрывая намерения задеть, обидеть.
— Очень метко, — похвалила мать, улыбаясь. — Но соединение вредных книг
с неприличными картинками — это уже обнаруживает натуру испорченную. Ржига очень хорошо
говорит, что школа — учреждение, где производится отбор людей, способных так или иначе украсить жизнь, обогатить ее. И — вот: чем бы мог украсить жизнь Дронов?
Это так смутило его, что он забыл ласковые слова, которые хотел сказать ей, он даже сделал движение в сторону от нее, но мать сама положила руку на плечи его и привлекла к себе,
говоря что-то об отце, Варавке, о мотивах разрыва
с отцом.
— Меня беспокоит Лидия, —
говорила она, шагая нога в ногу
с сыном. — Это девочка ненормальная,
с тяжелой наследственностью со стороны матери. Вспомни ее историю
с Туробоевым. Конечно, это детское, но… И у меня
с нею не те отношения, каких я желала бы.
— Девицы любят кисло-сладкое, — сказал Макаров и сам, должно быть, сконфузясь неудачной выходки, стал усиленно сдувать пепел
с папиросы. Лидия не ответила ему. В том, что она
говорила, Клим слышал ее желание задеть кого-то и неожиданно почувствовал задетым себя, когда она задорно сказала...
Человек, переодетый мужиком,
говорил тоном священника
с амвона...
— Слепцы! Вы шли туда корыстно,
с проповедью зла и насилия, я зову вас на дело добра и любви. Я
говорю священными словами учителя моего: опроститесь, будьте детями земли, отбросьте всю мишурную ложь, придуманную вами, ослепляющую вас.
Клима подавляло обилие противоречий и упорство,
с которым каждый из людей защищал свою истину. Человек, одетый мужиком, строго и апостольски уверенно
говорил о Толстом и двух ликах Христа — церковном и народном, о Европе, которая погибает от избытка чувственности и нищеты духа, о заблуждениях науки, — науку он особенно презирал.
Клим выслушивал эти ужасы довольно спокойно, лишь изредка неприятный холодок пробегал по коже его спины. То, как
говорили, интересовало его больше, чем то, о чем
говорили. Он видел, что большеголовый, недоконченный писатель
говорит о механизме Вселенной
с восторгом, но и человек, нарядившийся мужиком, изображает ужас одиночества земли во Вселенной тоже
с наслаждением.
Клим понял, что Варавка не хочет
говорить при нем, нашел это неделикатным, вопросительно взглянул на мать, но не встретил ее глаз, она смотрела, как Варавка, усталый, встрепанный, сердито поглощает ветчину. Пришел Ржига, за ним — адвокат, почти до полуночи они и мать прекрасно играли, музыка опьянила Клима умилением, еще не испытанным, настроила его так лирически, что когда, прощаясь
с матерью, он поцеловал руку ее, то, повинуясь силе какого-то нового чувства к ней, прошептал...
— Забыл я: Иван писал мне, что он
с тобой разошелся.
С кем же ты живешь, Вера, а?
С богатым, видно? Адвокат, что ли? Ага, инженер. Либерал? Гм… А Иван — в Германии,
говоришь? Почему же не в Швейцарии? Лечится? Только лечится? Здоровый был. Но — в принципах не крепок. Это все знали.
— Прежде всего необходим хороший плуг, а затем уже — парламент. Дерзкие словечки дешево стоят. Надо
говорить словами, которые, укрощая инстинкты, будили бы разум, — покрикивал он, все более почему-то раздражаясь и багровея. Мать озабоченно молчала, а Клим невольно сравнил ее молчание
с испугом жены писателя. Во внезапном раздражении Варавки тоже было что-то общее
с возбужденным тоном Катина.
— И потом, — продолжала девушка, — у них все как-то перевернуто. Мне кажется, что они
говорят о любви к народу
с ненавистью, а о ненависти к властям —
с любовью. По крайней мере я так слышу.
— Это
говорит Томилин, —
с досадой сказал он.
Оживляясь, он
говорил о том, что сословия относятся друг к другу иронически и враждебно, как племена различных культур, каждое из них убеждено, что все другие не могут понять его, и спокойно мирятся
с этим, а все вместе полагают, что население трех смежных губерний по всем навыкам, обычаям, даже по говору — другие люди и хуже, чем они, жители вот этого города.
Она, тихонько посмеиваясь, вырывала горячую руку свою из его рук и шла рядом
с ним,
говоря тоже топотом...
Взвешивая на ладони один из пяти огромных томов Мориса Каррьера «Искусство в связи
с общим развитием культуры», он
говорил...
— Так ты
поговори с Варавкой.
Всегда насмешливый, часто — резкий, Варавка умел
говорить и вкрадчиво,
с дружеской убедительностью.
Клим уже не однажды чувствовал, как легко этот человек заставляет его высказывать кое-что лишнее, и пытался
говорить с отчимом уклончиво, осторожно.