Неточные совпадения
При нем мне было бы совестно плакать; притом утреннее солнышко весело светило в окна, а Володя, передразнивая Марью Ивановну (гувернантку сестры), так весело и звучно смеялся, стоя над умывальником, что даже серьезный Николай,
с полотенцем на плече,
с мылом в одной руке и
с рукомойником в другой, улыбаясь,
говорил...
Когда она разговаривала
с нами дружески, она всегда
говорила на этом языке, который знала в совершенстве.
Чем больше горячился папа, тем быстрее двигались пальцы, и наоборот, когда папа замолкал, и пальцы останавливались; но когда Яков сам начинал
говорить, пальцы приходили в сильнейшее беспокойство и отчаянно прыгали в разные стороны. По их движениям, мне кажется, можно бы было угадывать тайные мысли Якова; лицо же его всегда было спокойно — выражало сознание своего достоинства и вместе
с тем подвластности, то есть: я прав, а впрочем, воля ваша!
Яков помолчал несколько секунд; потом вдруг пальцы его завертелись
с усиленной быстротой, и он, переменив выражение послушного тупоумия,
с которым слушал господские приказания, на свойственное ему выражение плутоватой сметливости, подвинул к себе счеты и начал
говорить...
— Позвольте вам доложить, Петр Александрыч, что как вам будет угодно, а в Совет к сроку заплатить нельзя. Вы изволите
говорить, — продолжал он
с расстановкой, — что должны получиться деньги
с залогов,
с мельницы и
с сена… (Высчитывая эти статьи, он кинул их на кости.) Так я боюсь, как бы нам не ошибиться в расчетах, — прибавил он, помолчав немного и глубокомысленно взглянув на папа.
— А вот изволите видеть: насчет мельницы, так мельник уже два раза приходил ко мне отсрочки просить и Христом-богом божился, что денег у него нет… да он и теперь здесь: так не угодно ли вам будет самим
с ним
поговорить?
— Что же он
говорит? — спросил папа, делая головою знак, что не хочет
говорить с мельником.
— Сколько ни делай добра людям, как ни будь привязан, видно, благодарности нельзя ожидать, Николай? —
говорил Карл Иваныч
с чувством.
Знаю только то, что он
с пятнадцатого года стал известен как юродивый, который зиму и лето ходит босиком, посещает монастыри, дарит образочки тем, кого полюбит, и
говорит загадочные слова, которые некоторыми принимаются за предсказания, что никто никогда не знал его в другом виде, что он изредка хаживал к бабушке и что одни
говорили, будто он несчастный сын богатых родителей и чистая душа, а другие, что он просто мужик и лентяй.
Гриша обедал в столовой, но за особенным столиком; он не поднимал глаз
с своей тарелки, изредка вздыхал, делал страшные гримасы и
говорил, как будто сам
с собою: «Жалко!.. улетела… улетит голубь в небо… ох, на могиле камень!..» и т. п.
Несмотря на увещания папа и Володи, который
с удивительным молодечеством
говорил, что это ничего и что он очень любит, когда лошадь несет, бедняжка maman продолжала твердить, что она все гулянье будет мучиться.
— Ну, пожалуйста… отчего ты не хочешь сделать нам этого удовольствия? — приставали к нему девочки. — Ты будешь Charles, или Ernest, или отец — как хочешь? —
говорила Катенька, стараясь за рукав курточки приподнять его
с земли.
Войдя в кабинет
с записками в руке и
с приготовленной речью в голове, он намеревался красноречиво изложить перед папа все несправедливости, претерпенные им в нашем доме; но когда он начал
говорить тем же трогательным голосом и
с теми же чувствительными интонациями,
с которыми он обыкновенно диктовал нам, его красноречие подействовало сильнее всего на него самого; так что, дойдя до того места, в котором он
говорил: «как ни грустно мне будет расстаться
с детьми», он совсем сбился, голос его задрожал, и он принужден был достать из кармана клетчатый платок.
Что Карл Иваныч в эту минуту
говорил искренно, это я утвердительно могу сказать, потому что знаю его доброе сердце; но каким образом согласовался счет
с его словами, остается для меня тайной.
Сначала он тихо
говорил известные молитвы, ударяя только на некоторые слова, потом повторил их, но громче и
с большим одушевлением.
Он начал
говорить свои слова,
с заметным усилием стараясь выражаться по-славянски.
Долго еще находился Гриша в этом положении религиозного восторга и импровизировал молитвы. То твердил он несколько раз сряду: «Господи помилуй», но каждый раз
с новой силой и выражением; то
говорил он: «Прости мя, господи, научи мя, что творить… научи мя, что творити, господи!» —
с таким выражением, как будто ожидал сейчас же ответа на свои слова; то слышны были одни жалобные рыдания… Он приподнялся на колени, сложил руки на груди и замолк.
Обыкновенно, когда я вставал и собирался уходить, она отворяла голубой сундук, на крышке которого снутри — как теперь помню — были наклеены крашеное изображение какого-то гусара, картинка
с помадной баночки и рисунок Володи, — вынимала из этого сундука куренье, зажигала его, и помахивая,
говаривала...
— Вы бы прежде
говорили, Михей Иваныч, — отвечал Николай скороговоркой и
с досадой, изо всех сил бросая какой-то узелок на дно брички. — Ей-богу, голова и так кругом идет, а тут еще вы
с вашими щикатулками, — прибавил он, приподняв фуражку и утирая
с загорелого лба крупные капли пота.
Старушка хотела что-то сказать, но вдруг остановилась, закрыла лицо платком и, махнув рукою, вышла из комнаты. У меня немного защемило в сердце, когда я увидал это движение; но нетерпение ехать было сильнее этого чувства, и я продолжал совершенно равнодушно слушать разговор отца
с матушкой. Они
говорили о вещах, которые заметно не интересовали ни того, ни другого: что нужно купить для дома? что сказать княжне Sophie и madame Julie? и хороша ли будет дорога?
Папа сидел со мной рядом и ничего не
говорил; я же захлебывался от слез, и что-то так давило мне в горле, что я боялся задохнуться… Выехав на большую дорогу, мы увидали белый платок, которым кто-то махал
с балкона. Я стал махать своим, и это движение немного успокоило меня. Я продолжал плакать, и мысль, что слезы мои доказывают мою чувствительность, доставляла мне удовольствие и отраду.
Maman
говорит с кем-нибудь, и звуки голоса ее так сладки, так приветливы.
— Так ты меня очень любишь? — Она молчит
с минуту, потом
говорит: — Смотри, всегда люби меня, никогда не забывай. Если не будет твоей мамаши, ты не забудешь ее? не забудешь, Николенька?
Княгиня очень много
говорила и по своей речивости принадлежала к тому разряду людей, которые всегда
говорят так, как будто им противоречат, хотя бы никто не
говорил ни слова: она то возвышала голос, то, постепенно понижая его, вдруг
с новой живостью начинала
говорить и оглядывалась на присутствующих, но не принимающих участия в разговоре особ, как будто стараясь подкрепить себя этим взглядом.
— Очень вам благодарна, моя милая, за вашу внимательность; а что князь Михайло не приехал, так что ж про то и
говорить… у него всегда дел пропасть, да и то сказать, что ему за удовольствие
с старухой сидеть?
Может быть, потому, что ему надоедало чувствовать беспрестанно устремленными на него мои беспокойные глаза, или просто, не чувствуя ко мне никакой симпатии, он заметно больше любил играть и
говорить с Володей, чем со мною; но я все-таки был доволен, ничего не желал, ничего не требовал и всем готов был для него пожертвовать.
Herr Frost был немец, но немец совершенно не того покроя, как наш добрый Карл Иваныч: во-первых, он правильно
говорил по-русски,
с дурным выговором — по-французски и пользовался вообще, в особенности между дамами, репутацией очень ученого человека; во-вторых, он носил рыжие усы, большую рубиновую булавку в черном атласном шарфе, концы которого были просунуты под помочи, и светло-голубые панталоны
с отливом и со штрипками; в-третьих, он был молод, имел красивую, самодовольную наружность и необыкновенно видные, мускулистые ноги.
Иленька
с робкой улыбкой удивления поглядывал на нас, и когда ему предлагали попробовать то же, отказывался,
говоря, что у него совсем нет силы.
Сонечка занимала все мое внимание: я помню, что, когда Володя, Этьен и я разговаривали в зале на таком месте,
с которого видна была Сонечка и она могла видеть и слышать нас, я
говорил с удовольствием; когда мне случалось сказать, по моим понятиям, смешное или молодецкое словцо, я произносил его громче и оглядывался на дверь в гостиную; когда же мы перешли на другое место,
с которого нас нельзя было ни слышать, ни видеть из гостиной, я молчал и не находил больше никакого удовольствия в разговоре.
Усевшись рядом
с нею, я почувствовал чрезвычайную неловкость и решительно не знал, о чем
с ней
говорить.
Мазурка клонилась к концу: несколько пожилых мужчин и дам подходили прощаться
с бабушкой и уезжали; лакеи, избегая танцующих, осторожно проносили приборы в задние комнаты; бабушка заметно устала,
говорила как бы нехотя и очень протяжно; музыканты в тридцатый раз лениво начинали тот же мотив.
Вдруг раздались из залы звуки гросфатера, и стали вставать из-за стола. Дружба наша
с молодым человеком тотчас же и кончилась: он ушел к большим, а я, не смея следовать за ним, подошел,
с любопытством, прислушиваться к тому, что
говорила Валахина
с дочерью.
— Знаете что? — сказала вдруг Сонечка, — я
с одними мальчиками, которые к нам ездят, всегда
говорю ты; давайте и
с вами
говорить ты. Хочешь? — прибавила она, встряхнув головкой и взглянув мне прямо в глаза.
Прощаясь
с Ивиными, я очень свободно, даже несколько холодно
поговорил с Сережей и пожал ему руку. Если он понял, что
с нынешнего дня потерял мою любовь и свою власть надо мною, он, верно, пожалел об этом, хотя и старался казаться совершенно равнодушным.
— Я сама, —
говорила Наталья Савишна, — признаюсь, задремала на кресле, и чулок вывалился у меня из рук. Только слышу я сквозь сон — часу этак в первом, — что она как будто разговаривает; я открыла глаза, смотрю: она, моя голубушка, сидит на постели, сложила вот этак ручки, а слезы в три ручья так и текут. «Так все кончено?» — только она и сказала и закрыла лицо руками. Я вскочила, стала спрашивать: «Что
с вами?»
Мне хотелось
поговорить с Натальей Савишной о нашем несчастии; я знал ее искренность и любовь, и потому поплакать
с нею было для меня отрадой.
«Нет,
говорит, я лучше замуж не пойду, если нельзя Нашу
с собой взять; я Нашу никогда не покину».
И она указывала вверх. Она
говорила почти шепотом и
с таким чувством и убеждением, что я невольно поднял глаза кверху, смотрел на карнизы и искал чего-то.
Долго еще
говорила она в том же роде, и
говорила с такою простотою и уверенностью, как будто рассказывала вещи самые обыкновенные, которые сама видала и насчет которых никому в голову не могло прийти ни малейшего сомнения. Я слушал ее, притаив дыхание, и, хотя не понимал хорошенько того, что она
говорила, верил ей совершенно.
— На что четыре фунта? —
говорила она ворчливо, доставая и отвешивая сахар на безмене, — и три
с половиною довольно будет.
— Как же быть-с? он
говорит, все вышло.
Меня поразил тогда этот переход от трогательного чувства,
с которым она со мной
говорила, к ворчливости и мелочным расчетам.
Нас не пускали к ней, потому что она целую неделю была в беспамятстве, доктора боялись за ее жизнь, тем более что она не только не хотела принимать никакого лекарства, но ни
с кем не
говорила, не спала и не принимала никакой пищи.
Ей нужно было обвинять кого-нибудь в своем несчастии, и она
говорила страшные слова, грозила кому-то
с необыкновенной силой, вскакивала
с кресел, скорыми, большими шагами ходила по комнате и потом падала без чувств.
Она полагала, что в ее положении — экономки, пользующейся доверенностью своих господ и имеющей на руках столько сундуков со всяким добром, дружба
с кем-нибудь непременно повела бы ее к лицеприятию и преступной снисходительности; поэтому, или, может быть, потому, что не имела ничего общего
с другими слугами, она удалялась всех и
говорила, что у нее в доме нет ни кумовьев, ни сватов и что за барское добро она никому потачки не дает.
Она оставляла жизнь без сожаления, не боялась смерти и приняла ее как благо. Часто это
говорят, но как редко действительно бывает! Наталья Савишна могла не бояться смерти, потому что она умирала
с непоколебимою верою и исполнив закон Евангелия. Вся жизнь ее была чистая, бескорыстная любовь и самоотвержение.