Неточные совпадения
—
Со всех сторон плохо
говоришь, — кричал Варавка, и Клим соглашался: да, отец плохо
говорит и всегда оправдываясь, точно нашаливший. Мать тоже соглашалась с Варавкой.
— Это он
со зла, напоказ людям делает, —
говорила она, и Клим верил ей больше, чем рассказам отца.
Клим слушал эти речи внимательно и очень старался закрепить их в памяти своей. Он чувствовал благодарность к учителю: человек, ни на кого не похожий, никем не любимый,
говорил с ним, как
со взрослым и равным себе. Это было очень полезно: запоминая не совсем обычные фразы учителя, Клим пускал их в оборот, как свои, и этим укреплял за собой репутацию умника.
И, высоко подняв руку
со смычком, он
говорил о музыке до поры, пока адвокат Маков не прервал его...
Иван поднял руку медленно, как будто фуражка была чугунной; в нее насыпался снег, он так,
со снегом, и надел ее на голову, но через минуту снова снял, встряхнул и пошел, отрывисто
говоря...
— Меня беспокоит Лидия, —
говорила она, шагая нога в ногу с сыном. — Это девочка ненормальная, с тяжелой наследственностью
со стороны матери. Вспомни ее историю с Туробоевым. Конечно, это детское, но… И у меня с нею не те отношения, каких я желала бы.
— Когда я пою — я могу не фальшивить, а когда
говорю с барышнями, то боюсь, что это у меня выходит слишком просто, и
со страха беру неверные ноты. Вы так хотели сказать?
За чаем Клим
говорил о Метерлинке сдержанно, как человек, который имеет свое мнение, но не хочет навязывать его собеседнику. Но он все-таки сказал, что аллегория «Слепых» слишком прозрачна, а отношение Метерлинка к разуму сближает его
со Львом Толстым. Ему было приятно, что Нехаева согласилась с ним.
Пошли. В столовой Туробоев жестом фокусника снял
со стола бутылку вина, но Спивак взяла ее из руки Туробоева и поставила на пол. Клима внезапно ожег злой вопрос: почему жизнь швыряет ему под ноги таких женщин, как продажная Маргарита или Нехаева? Он вошел в комнату брата последним и через несколько минут прервал спокойную беседу Кутузова и Туробоева, торопливо
говоря то, что ему давно хотелось сказать...
— Я же просил тебя повидаться
со мной. Сомова
говорила тебе?
«Но эти слова
говорят лишь о том, что я умею не выдавать себя. Однако роль внимательного слушателя и наблюдателя откуда-то
со стороны, из-за угла, уже не достойна меня. Мне пора быть более активным. Если я осторожно начну ощипывать с людей павлиньи перья, это будет очень полезно для них. Да. В каком-то псалме сказано: «ложь во спасение». Возможно, но — изредка и — «во спасение», а не для игры друг с другом».
Клим удивлялся. Он не подозревал, что эта женщина умеет
говорить так просто и шутливо. Именно простоты он не ожидал от нее; в Петербурге Спивак казалась замкнутой, связанной трудными думами. Было приятно, что она
говорит, как
со старым и близким знакомым. Между прочим она спросила: с дровами сдается флигель или без дров, потом поставила еще несколько очень житейских вопросов, все это легко, мимоходом.
Он видел, что общий строй ее мысли сроден «кутузовщине», и в то же время все, что
говорила она, казалось ему словами чужого человека, наблюдающего явления жизни издалека,
со стороны.
Клим начал
говорить о Москве в тон дяде Хрисанфу: с Поклонной горы она кажется хаотической грудой цветистого мусора, сметенного
со всей России, но золотые главы многочисленных церквей ее красноречиво
говорят, что это не мусор, а ценнейшая руда.
— Есть люди домашние и дикие, я — дикий! —
говорил он виновато. — Домашних людей я понимаю, но мне с ними трудно. Все кажется, что кто-нибудь подойдет ко мне и скажет: иди
со мной! Я и пойду, неизвестно куда.
— В грозу музыка особенно волнует, —
говорила Лидия, не отнимая руки. Она
говорила и еще что-то, но Клим не слышал. Он необыкновенно легко поднял ее
со стула и обнял, спросив глухо и строго...
— В этом сезоне у нас драматическая труппочка шикарнейшая будет, —
говорит она
со вкусом, наливая коньяк лесоторговцу Усову, маленькому, носатому, сверкающему рыжими глазами.
Не поняв состояния его ума, я было начал
говорить с ним серьезно, но он упал, — представьте! — на колени предо мной и продолжал увещания
со стоном и воплями,
со слезами — да!
— Это он сам сказал: родился вторично и в другой мир, —
говорила она, смахивая концом косы слезы
со щек. В том, что эта толстенькая девушка обливалась слезами, Клим не видел ничего печального, это даже как будто украшало ее.
— Среди своих друзей, — продолжала она неторопливыми словами, — он поставил меня так, что один из них, нефтяник, богач, предложил мне ехать с ним в Париж. Я тогда еще дурой ходила и не сразу обиделась на него, но потом жалуюсь Игорю. Пожал плечами. «Ну, что ж, —
говорит. — Хам. Они тут все хамье». И — утешил: «В Париж,
говорит, ты
со мной поедешь, когда я остаток земли продам». Я еще поплакала. А потом — глаза стало жалко. Нет, думаю, лучше уж пускай другие плачут!
«Должно быть, есть какие-то особенные люди, ни хорошие, ни дурные, но когда соприкасаешься с ними, то они возбуждают только дурные мысли. У меня с тобою были какие-то ни на что не похожие минуты. Я
говорю не о «сладких судорогах любви», вероятно, это может быть испытано и
со всяким другим, а у тебя — с другой».
Самгин не знал, но почему-то пошевелил бровями так, как будто о дяде Мише излишне
говорить; Гусаров оказался блудным сыном богатого подрядчика малярных и кровельных работ, от отца ушел еще будучи в шестом классе гимназии, учился в казанском институте ветеринарии, был изгнан
со второго курса, служил приказчиком в богатом поместье Тамбовской губернии, матросом на волжских пароходах, а теперь — без работы, но ему уже обещано место табельщика на заводе.
— Идем домой, пора, — сказала она, вставая
со скамьи. — Ты
говорил, что тебе надо прочитать к завтрему сорок шесть страниц. Я так рада, что ты кончаешь университет. Эти бесплодные волнения…
— О жизни и прочем
поговорим когда-нибудь в другой раз, — обещал он и, заметив, что Варвара опечалена, прибавил, гладя плечо ее: — О жизни, друг мой, надобно
говорить со свежей головой, а не после Любашиных новостей. Ты заметила, что она
говорила о Струве и прочих, как верующая об угодниках божиих?
Издали длинная и тощая фигура Кумова казалась комически заносчивой, — так смешно было вздернуто его лицо, но вблизи становилось понятно, что он «задирает нос» только потому, что широкий его затылок, должно быть, неестественно тяжел; Кумов был скромен, застенчив,
говорил глуховатым баском, немножко шепеляво и всегда
говорил стоя; даже произнося коротенькие фразы, он привставал
со стула, точно школьник.
— И о рабах — неверно, ложь! —
говорил Дьякон, застегивая дрожащими пальцами крючки кафтана. — До Христа — рабов не было, были просто пленники, телесное было рабство. А
со Христа — духовное началось, да!
Он видел, что большинство людей примолкло, лишь некоторые укрощенно ворчат да иронически похохатывает бритоголовый. Кутузов
говорит, как профессор
со своими учениками.
Говоря, Кутузов постукивал пальцем левой руки по столу, а пальцами правой разминал папиросу, должно быть, слишком туго набитую. Из нее на стол сыпался табак, патрон, брезгливо оттопырив нижнюю губу, следил за этой операцией неодобрительно. Когда Кутузов размял папиросу, патрон, вынув платок, смахнул табак
со стола на колени себе. Кутузов с любопытством взглянул на него, и Самгину показалось, что уши патрона покраснели.
Пили чай
со сливками, с сухарями и, легко переходя с темы на тему,
говорили о книгах, театре, общих знакомых. Никонова сообщила: Любаша переведена из больницы в камеру, ожидает, что ее скоро вышлют. Самгин заметил: о партийцах, о революционной работе она
говорит сдержанно, неохотно.
Говорила чья-то круглая, мягкая спина в измятой чесунче, чесунча на спине странно шевелилась, точно под нею бегали мыши, в спину неловко вставлена лысоватая голова с толстыми ушами синеватого цвета. Самгин подумал, что большинство людей и физически тоже безобразно. А простых людей как будто и вовсе не существует. Некоторые притворяются простыми, но, в сущности, они подобны алгебраическим задачам с тремя —
со многими — неизвестными.
Ему очень хотелось
поговорить со Спивак об этом печальном случае, но он все не решался, и ему мешал сын ее.
Со дня на день ожидался манифест о конституции, и Табаков, встряхивая рыжеватыми вихрами, повторяя уроки Спивак, высоким тенором
говорил кому-то в саду...
— Ну — а что же? Восьмой час… Кучер
говорит: на Страстной телеграфные столбы спилили, проволока везде, нельзя ездить будто. — Он тряхнул головой. — Горох в башке! — Прокашлялся и продолжал более чистым голосом. — А впрочем, — хи-хи! Это Дуняша научила меня — «хи-хи»; научила, а сама уж не
говорит. — Взял
со стола цепочку с образком, взвесил ее на ладони и сказал, не удивляясь: — А я думал — она с филологом спала. Ну, одевайся! Там — кофе.
— Да, эсеры круто заварили кашу, — сумрачно сказал ему Поярков — скелет в пальто, разорванном на боку; клочья ваты торчали из дыр, увеличивая сходство Пояркова
со скелетом. Кости на лице его, казалось, готовились прорвать серую кожу.
Говорил он, как всегда, угрюмо, грубовато, но глаза его смотрели мягче и как-то особенно пристально; Самгин объяснил это тем, что глаза глубоко ушли в глазницы, а брови, раньше всегда нахмуренные, — приподняты, выпрямились.
Обыкновенно люди такого роста
говорят басом, а этот
говорил почти детским дискантом. На голове у него — встрепанная шапка полуседых волос, левая сторона лица измята глубоким шрамом, шрам оттянул нижнее веко, и от этого левый глаз казался больше правого.
Со щек волнисто спускалась двумя прядями седая борода, почти обнажая подбородок и толстую нижнюю губу. Назвав свою фамилию, он пристально, разномерными глазами посмотрел на Клима и снова начал гладить изразцы. Глаза — черные и очень блестящие.
— Знаешь, Климчик, у меня — успех! Успех и успех! — с удивлением и как будто даже
со страхом повторила она. — И все — Алина, дай ей бог счастья, она ставит меня на ноги! Многому она и Лютов научили меня. «Ну,
говорит, довольно, Дунька, поезжай в провинцию за хорошими рецензиями». Сама она — не талантливая, но — все понимает, все до последней тютельки, — как одеться и раздеться. Любит талант, за талантливость и с Лютовым живет.
— Поп крест продал, вещь — хорошая, старинное немецкое литье.
Говорит: в земле нашел. Врет, я думаю. Мужики, наверное, в какой-нибудь усадьбе
со стены сняли.
«
Говорит она
со мной, как… старшая сестра».
Говорил это епископ
со вздохами, с грустью…
Говорил он
со вкусом и ловко, как
говорят неплохие актеры, играя в «Плодах просвещения» роль того мужика, который жалуется: «Куренка, скажем, выгнать некуда». Когда Самгин отметил это, ему показалось, что и другие мужики театральны, готовы изображать обиженных и угнетенных.
— Влепил заряд в морду Блинову, вот что! — сказал Безбедов и, взяв
со стола графин, поставил его на колено себе, мотая головой,
говоря со свистом: — Издевался надо мной, подлец! «Брось,
говорит, — ничего не смыслишь в голубях». Я — Мензбира читал! А он, идиот, учит...
«Ты,
говорит, не из любви голубей завел, а из зависти, для конкуренции
со мной, а конкурировать тебе надобно с ленью твоей, не
со мной…»
— И скот прирезали, — добавил Бердников. — Ну, я, однако, не жалуюсь. Будучи стоиком, я
говорю: «Бей, но — выучи!» Охо-хо! Нуте-кось, выпьемте шампанского за наше здоровье! Я, кроме этого безвредного напитка, ничего не дозволяю себе, ограниченный человек. — Он вылил в свой бокал рюмку коньяка, чокнулся
со стаканом Самгина и ласково спросил: — Надоела вам моя болтовня?
Вспомнилось, как однажды у Прейса Тагильский холодно и жестко
говорил о государстве как органе угнетения личности, а когда Прейс докторально сказал ему: «Вы шаржируете» — он ответил небрежно: «Это история шаржирует». Стратонов сказал: «Ирония ваша — ирония нигилиста». Так же небрежно Тагильский ответил и ему: «Ошибаетесь, я не иронизирую. Однако нахожу, что человек
со вкусом к жизни не может прожевать действительность, не сдобрив ее солью и перцем иронии. Учит — скепсис, а оптимизм воспитывает дураков».
«Да, он сильно изменился. Конечно — он хитрит
со мной. Должен хитрить. Но в нем явилось как будто новое нечто… Порядочное. Это не устраняет осторожности в отношении к нему. Толстый. Толстые
говорят высокими голосами. Юлий Цезарь — у Шекспира — считает толстых неопасными…»
О Бердникове Самгин
говорил с удовольствием и вызвал
со стороны туземного товарища прокурора лестное замечание...
Спрашиваю: «А как же — Поля?» — «А она,
говорит, тоже
со мной служит».
— Черт его знает, — задумчиво ответил Дронов и снова вспыхнул, заговорил торопливо: —
Со всячинкой. Служит в министерстве внутренних дел, может быть в департаменте полиции, но — меньше всего похож на шпиона. Умный. Прежде всего — умен. Тоскует. Как безнадежно влюбленный, а — неизвестно — о чем? Ухаживает за Тоськой, но — надо видеть — как!
Говорит ей дерзости. Она его терпеть не может. Вообще — человек, напечатанный курсивом. Я люблю таких… несовершенных. Когда — совершенный, так уж ему и черт не брат.
Протирая очки платком, Самгин не торопился ответить. Слово о мести выскочило так неожиданно и так резко вне связи
со всем, что
говорил Дронов, что явились вопросы: кто мстит, кому, за что?
Она
со вкусом, но и с оттенком пренебрежения произносила слова «придворные сферы», «наша аристократия», и можно было подумать, что она «вращалась» в этих сферах и среди аристократии. Подчеркнуто презрительно она
говорила о министрах...