Неточные совпадения
За чаем,
за обедом она вдруг задумывалась и минутами сидела, точно глухонемая, а потом, вздрогнув, неестественно оживлялась и снова дразнила Таню, утверждая, что, когда Катин
пишет рассказы из крестьянского быта, он обувается в лапти.
Не без труда и не скоро он распутал тугой клубок этих чувств: тоскливое ощущение утраты чего-то очень важного, острое недовольство собою, желание отомстить Лидии
за обиду, половое любопытство к ней и рядом со всем этим напряженное желание убедить девушку в его значительности, а
за всем этим явилась уверенность, что в конце концов он любит Лидию настоящей любовью, именно той, о которой
пишут стихами и прозой и в которой нет ничего мальчишеского, смешного, выдуманного.
— Ну, а — Дмитрий? — спрашивала она. — Рабочий вопрос изучает? О, боже! Впрочем, я так и думала, что он займется чем-нибудь в этом роде. Тимофей Степанович убежден, что этот вопрос раздувается искусственно. Есть люди, которым кажется, что это Германия, опасаясь роста нашей промышленности, ввозит к нам рабочий социализм. Что говорит Дмитрий об отце?
За эти восемь месяцев — нет, больше! — Иван Акимович не
писал мне…
Чтоб не думать, он пошел к Варавке, спросил, не нужно ли помочь ему? Оказалось — нужно. Часа два он сидел
за столом, снимая копию с проекта договора Варавки с городской управой о постройке нового театра,
писал и чутко вслушивался в тишину. Но все вокруг каменно молчало. Ни голосов, ни шороха шагов.
Все сказанное матерью ничем не задело его, как будто он сидел у окна, а
за окном сеялся мелкий дождь. Придя к себе, он вскрыл конверт, надписанный крупным почерком Марины, в конверте оказалось письмо не от нее, а от Нехаевой. На толстой синеватой бумаге, украшенной необыкновенным цветком, она
писала, что ее здоровье поправляется и что, может быть, к средине лета она приедет в Россию.
Этот парень все более не нравился Самгину, весь не нравился. Можно было думать, что он рисуется своей грубостью и желает быть неприятным. Каждый раз, когда он начинал рассказывать о своей анекдотической жизни, Клим, послушав его две-три минуты, демонстративно уходил. Лидия
написала отцу, что она из Крыма проедет в Москву и что снова решила поступить в театральную школу. А во втором, коротеньком письме Климу она сообщила, что Алина, порвав с Лютовым, выходит замуж
за Туробоева.
— И
напишет: «Предшественникам нашим, погибшим
за грехи и ошибки отцов».
Напишет!
— Да, — продолжала она, подойдя к постели. — Не все. Если ты
пишешь плохие книги или картины, это ведь не так уж вредно, а
за плохих детей следует наказывать.
Лидия
писала письмо, сидя
за столом в своей маленькой комнате. Она молча взглянула на Клима через плечо и вопросительно подняла очень густые, но легкие брови.
С той поры он почти сорок лет жил, занимаясь историей города,
написал книгу, которую никто не хотел издать, долго работал в «Губернских ведомостях», печатая там отрывки своей истории, но был изгнан из редакции
за статью, излагавшую ссору одного из губернаторов с архиереем; светская власть обнаружила в статье что-то нелестное для себя и зачислила автора в ряды людей неблагонадежных.
Клим спросил еще стакан чаю, пить ему не хотелось, но он хотел знать, кого дожидается эта дама? Подняв вуаль на лоб, она
писала что-то в маленькой книжке, Самгин наблюдал
за нею и думал...
Часа через два, разваренный, он сидел
за столом, пред кипевшим самоваром, пробуя
написать письмо матери, но на бумагу сами собою ползли из-под пера слова унылые, жалобные, он испортил несколько листиков, мелко изорвал их и снова закружился по комнате, поглядывая на гравюры и фотографии.
Он чувствовал себя окрепшим. Все испытанное им
за последний месяц утвердило его отношение к жизни, к людям. О себе сгоряча подумал, что он действительно независимый человек и, в сущности, ничто не мешает ему выбрать любой из двух путей, открытых пред ним. Само собою разумеется, что он не пойдет на службу жандармов, но, если б издавался хороший, независимый от кружков и партий орган, он, может быть, стал бы
писать в нем. Можно бы неплохо
написать о духовном родстве Константина Леонтьева с Михаилом Бакуниным.
— Лидия Тимофеевна,
за что-то рассердясь на него, спросила: «Почему вы не застрелитесь?» Он ответил: «Не хочу, чтобы обо мне
писали в «Биржевых ведомостях».
У окна сидел бритый, черненький, с лицом старика;
за столом, у дивана, кто-то, согнувшись, быстро
писал, человек в сюртуке и золотых очках, похожий на профессора, тяжело топая, ходил из комнаты в комнату, чего-то искал.
— А — что? Ты —
пиши! — снова топнул ногой поп и схватился руками
за голову, пригладил волосы: — Я — имею право! — продолжал он, уже не так громко. — Мой язык понятнее для них, я знаю, как надо с ними говорить. А вы, интеллигенты, начнете…
— Хочу, чтоб ты меня устроил в Москве. Я тебе
писал об этом не раз, ты — не ответил. Почему? Ну — ладно! Вот что, — плюнув под ноги себе, продолжал он. — Я не могу жить тут. Не могу, потому что чувствую
за собой право жить подло. Понимаешь? А жить подло — не сезон. Человек, — он ударил себя кулаком в грудь, — человек дожил до того, что начинает чувствовать себя вправе быть подлецом. А я — не хочу! Может быть, я уже подлец, но — больше не хочу… Ясно?
Он решил
написать статью, которая бы вскрыла символический смысл этих похорон. Нужно рассказать, что в лице убитого незначительного человека Москва, Россия снова хоронит всех, кто пожертвовал жизнь свою борьбе
за свободу в каторге, в тюрьмах, в ссылке, в эмиграции. Да, хоронили Герцена, Бакунина, Петрашевского, людей 1-го марта и тысячи людей, убитых девятого января.
Мать жила под Парижем,
писала редко, но многословно и брюзгливо: жалуясь на холод зимою в домах, на различные неудобства жизни, на русских, которые «не умеют жить
за границей»; и в ее эгоистической, мелочной болтовне чувствовался смешной патриотизм провинциальной старухи…
—
За «Красный смех» большие деньги дают. Андреев даже и священника атеистом
написал…
Было очень трудно представить, что ее нет в городе. В час предвечерний он сидел
за столом, собираясь
писать апелляционную жалобу по делу очень сложному, и, рисуя пером на листе бумаги мощные контуры женского тела, подумал...
Марина встретила его, как всегда, спокойно и доброжелательно. Она что-то
писала, сидя
за столом, перед нею стоял стеклянный кувшин с жидкостью мутно-желтого цвета и со льдом. В простом платье, белом, из батиста, она казалась не такой рослой и пышной.
— Хвастал мудростью отца, который
писал против общины,
за фермерское — хуторское — хозяйство, и называл его поклонником Иммануила Канта, а папаша-то Огюсту Конту поклонялся и даже сочиненьишко
написал о естественно-научных законах в области социальной. Я, знаете, генеалогией дворянских фамилий занимался, меня интересовала роль иностранцев в строительстве российской империи…
«Сомову он расписал очень субъективно, — думал Самгин, но, вспомнив рассказ Тагильского, перестал думать о Любаше. — Он стал гораздо мягче, Кутузов. Даже интереснее. Жизнь умеет шлифовать людей. Странный день прожил я, — подумал он и не мог сдержать улыбку. — Могу продать дом и снова уеду
за границу, буду
писать мемуары или — роман».
— Там — все наше, вплоть до реки Белой наше! — хрипло и так громко сказали
за столиком сбоку от Самгина, что он и еще многие оглянулись на кричавшего. Там сидел краснолобый, большеглазый, с густейшей светлой бородой и сердитыми усами, которые не закрывали толстых губ ярко-красного цвета, одной рукою, с вилкой в ней, он
писал узоры в воздухе. — От Бирска вглубь до самых гор — наше! А жители там — башкирье, дикари, народ негодный, нерабочий, сорье на земле, нищими по золоту ходят, лень им золото поднять…
— Приглашали. Мой муж декорации
писал, у нас актеры стаями бывали, ну и я — постоянно в театре,
за кулисами. Не нравятся мне актеры, все — герои. И в трезвом виде, и пьяные. По-моему, даже дети видят себя вернее, чем люди этого ремесла, а уж лучше детей никто не умеет мечтать о себе.
— Одно из основных качеств русской интеллигенции — она всегда опаздывает думать. После того как рабочие Франции в 30-х и 70-х годах показали силу классового пролетарского самосознания, у нас все еще говорили и
писали о том, как здоров труд крестьянина и как притупляет рост разума фабричный труд, — говорил Кутузов, а
за дверью весело звучал голос Елены...
— Тоську в Буй выслали. Костромской губернии, — рассказывал он. — Туда как будто раньше и не ссылали, черт его знает что
за город, жителя в нем две тысячи триста человек. Одна там, только какой-то поляк угряз, опростился, пчеловодством занимается. Она — ничего, не скучает, книг просит. Послал все новинки — не угодил!
Пишет: «Что ты смеешься надо мной?» Вот как… Должно быть, она серьезно втяпалась в политику…
— Это — для гимназиста, милый мой. Он берет время как мерило оплаты труда — так? Но вот я третий год собираю материалы о музыкантах XVIII века, а столяр, при помощи машины, сделал
за эти годы шестнадцать тысяч стульев. Столяр — богат, даже если ему пришлось по гривеннику со стула, а — я? А я — нищеброд, рецензийки для газет
пишу. Надо
за границу ехать — денег нет. Даже книг купить — не могу… Так-то, милый мой…
В длинном этом сарае их было человек десять, двое сосредоточенно играли в шахматы у окна, один
писал письмо и, улыбаясь, поглядывал в потолок, еще двое в углу просматривали иллюстрированные журналы и газеты,
за столом пил кофе толстый старик с орденами на шее и на груди, около него сидели остальные, и один из них, черноусенький, с кошечьим лицом, что-то вполголоса рассказывал, заставляя старика усмехаться.
Наконец он ушел, оставив Самгина утомленным и настроенным сердито. Он перешел в кабинет, сел
писать апелляцию по делу, проигранному им в окружном суде, но не работалось.
За окном посвистывал ветер, он все гуще сорил снегом, снег шаркал по стеклам, как бы нашептывая холодные, тревожные думы.