Неточные совпадения
— Ну, пусть
не так! — равнодушно соглашался Дмитрий, и Климу казалось, что, когда брат рассказывает даже именно так, как было, он все равно
не верит в то, что говорит. Он знал множество глупых и смешных анекдотов, но рассказывал
не смеясь, а как бы даже конфузясь. Вообще в нем явилась непонятная Климу озабоченность, и
людей на улицах он рассматривал таким испытующим взглядом, как будто
считал необходимым понять каждого из шестидесяти тысяч жителей города.
Нередко казалось, что он до того засыпан чужими словами, что уже
не видит себя. Каждый
человек, как бы чего-то боясь, ища в нем союзника, стремится накричать в уши ему что-то свое; все
считают его приемником своих мнений, зарывают его в песок слов. Это — угнетало, раздражало. Сегодня он был именно в таком настроении.
— Что ж ты как вчера? — заговорил брат, опустив глаза и укорачивая подтяжки брюк. — Молчал, молчал… Тебя
считали серьезно думающим
человеком, а ты вдруг такое, детское.
Не знаешь, как тебя понять. Конечно, выпил, но ведь говорят: «Что у трезвого на уме — у пьяного на языке».
Такие мысли являлись у нее неожиданно, вне связи с предыдущим, и Клим всегда чувствовал в них нечто подозрительное, намекающее.
Не считает ли она актером его? Он уже догадывался, что Лидия, о чем бы она ни говорила, думает о любви, как Макаров о судьбе женщин, Кутузов о социализме, как Нехаева будто бы думала о смерти, до поры, пока ей
не удалось вынудить любовь. Клим Самгин все более
не любил и боялся
людей, одержимых одной идеей, они все насильники, все заражены стремлением порабощать.
Клим чувствовал, что мать говорит, насилуя себя и как бы смущаясь пред гостьей. Спивак смотрела на нее взглядом
человека, который, сочувствуя,
не считает уместным выразить свое сочувствие. Через несколько минут она ушла, а мать, проводив ее, сказала снисходительно...
«Увеличились и хлопоты по дому с той поры, как умерла Таня Куликова. Это случилось неожиданно и необъяснимо; так иногда, неизвестно почему, разбивается что-нибудь стеклянное, хотя его и
не трогаешь. Исповедаться и причаститься она отказалась. В таких
людей, как она, предрассудки врастают очень глубоко. Безбожие я
считаю предрассудком».
Среди русских нередко встречались сухощавые бородачи, неприятно напоминавшие Дьякона, и тогда Самгин ненадолго, на минуты, но тревожно вспоминал, что такую могучую страну хотят перестроить на свой лад
люди о трех пальцах, расстриженные дьякона, истерические пьяницы, веселые студенты, каков Маракуев и прочие; Поярков, которого Клим
считал бесцветным, изящный, солидненький Прейс, который, наверно, будет профессором, — эти двое
не беспокоили Клима.
Самгин
не хотел упустить случай познакомиться ближе с
человеком, который
считает себя вправе осуждать и поучать. На улице, шагая против ветра, жмурясь от пыли и покашливая, Робинзон оживленно говорил...
Но ехать домой он
не думал и
не поехал, а всю весну, до экзаменов, прожил, аккуратно посещая университет, усердно занимаясь дома. Изредка, по субботам, заходил к Прейсу, но там было скучно, хотя явились новые
люди: какой-то студент института гражданских инженеров, длинный, с деревянным лицом, драгун, офицер Сумского полка, очень франтоватый, но все-таки похожий на молодого купчика, который оделся военным скуки ради. Там все
считали; Тагильский лениво подавал цифры...
И,
не ожидая согласия Клима, он повернул его вокруг себя с ловкостью и силой, неестественной в
человеке полупьяном. Он очень интересовал Самгина своею позицией в кружке Прейса, позицией
человека, который
считает себя умнее всех и подает свои реплики, как богач милостыню. Интересовала набалованность его сдобного, кокетливого тела, как бы нарочно созданного для изящных костюмов, удобных кресел.
Через месяц Клим Самгин мог думать, что театральные слова эти были заключительными словами роли, которая надоела Варваре и от которой она отказалась, чтоб играть новую роль — чуткой подруги, образцовой жены.
Не впервые наблюдал он, как неузнаваемо меняются
люди, эту ловкую их игру он
считал нечестной, и Варвара, утверждая его недоверие к
людям, усиливала презрение к ним. Себя он видел
не способным притворяться и фальшивить, но
не мог
не испытывать зависти к уменью
людей казаться такими, как они хотят.
— Замечательно — как вы
не догадались обо мне тогда, во время студенческой драки? Ведь если б я был простой
человек, разве мне дали бы сопровождать вас в полицию? Это — раз. Опять же и то: живет
человек на глазах ваших два года, нигде
не служит, все будто бы места ищет, а — на что живет, на какие средства? И ночей дома
не ночует. Простодушные
люди вы с супругой. Даже боязно за вас, честное слово! Анфимьевна — та, наверное, вором
считает меня…
«Жестоко вышколили ее», — думал Самгин, слушая анекдоты и понимая пристрастие к ним как выражение революционной вражды к старому миру. Вражду эту он
считал наивной, но
не оспаривал ее, чувствуя, что она довольно согласно отвечает его отношению к
людям, особенно к тем, которые метят на роли вождей, «учителей жизни», «объясняющих господ».
Он видел, что с той поры, как появились прямолинейные юноши, подобные Властову, Усову, яснее обнаружили себя и
люди, для которых революционность «большевиков» была органически враждебна. Себя Самгин
не считал таким же, как эти
люди, но все-таки смутно подозревал нечто общее между ними и собою. И, размышляя перед Никоновой, как перед зеркалом или над чистым листом бумаги, он говорил...
«Очевидно,
считает себя талантливым и обижен невниманием царя», — подумал Самгин; этот
человек после слов о карликовых
людях не понравился ему.
Но и пение ненадолго прекратило ворчливый ропот
людей, давно знакомых Самгину, —
людей, которых он
считал глуповатыми и чуждыми вопросов политики. Странно было слышать и
не верилось, что эти анекдотические
люди, погруженные в свои мелкие интересы, вдруг расширили их и вот уже говорят о договоре с Германией, о кабале бюрократов, пожалуй, более резко, чем газеты, потому что говорят просто.
Смущал его Кумов,
человек, которого он привык
считать бездарным и более искренно блаженненьким, чем хитрый, честолюбивый Диомидов. Кумов заходил часто, но на вопросы: где он был, что видел? —
не мог толково рассказать ничего.
«Кого же защищают?» — догадывался Самгин. Среди защитников он узнал угрюмого водопроводчика, который нередко работал у Варвары, студента — сына свахи, домовладелицы Успенской, и, кроме племянника акушерки, еще двух студентов, — он помнил их гимназистами. Преобладала молодежь, очевидно — ремесленники, но было
человек пять бородатых,
не считая дворника Николая. У одного из бородатых из-под нахлобученного картуза торчали седоватые космы волос, а уши — заткнуты ватой.
Говорила она спокойно и
не как проповедница, а дружеским тоном
человека, который
считает себя опытнее слушателя, но
не заинтересован, чтоб слушатель соглашался с ним. Черты ее красивого, но несколько тяжелого лица стали тоньше, отчетливее.
Разговорам ее о религии он
не придавал значения,
считая это «системой фраз»; украшаясь этими фразами, Марина скрывает в их необычности что-то более значительное, настоящее свое оружие самозащиты; в силу этого оружия она верит, и этой верой объясняется ее спокойное отношение к действительности, властное — к
людям. Но — каково же это оружие?
— Смешной. Выдумал, что голуби его — самые лучшие в городе; врет, что какие-то премии получил за них, а премии получил трактирщик Блинов. Старые охотники говорят, что голубятник он плохой и птицу только портит.
Считает себя свободным
человеком. Оно, пожалуй, так и есть, если понимать свободу как бесцельность. Вообще же он —
не глуп. Но я думаю, что кончит плохо…
— Я — Самойлов. Письмоводитель ваш, Локтев, — мой ученик и — член моего кружка. Я —
не партийный
человек, а так называемый культурник; всю жизнь возился с молодежью, теперь же, когда революционная интеллигенция истребляется поголовно,
считаю особенно необходимым делом пополнение убыли. Это, разумеется, вполне естественно и
не может быть поставлено в заслугу мне.
От этих
людей Самгин знал, что в городе его
считают «столичной штучкой», гордецом и нелюдимом, у которого есть причины жить одиноко, подозревают в нем
человека убеждений крайних и, напуганные событиями пятого года,
не стремятся к более близкому знакомству с
человеком из бунтовавшей Москвы.
— Я государству —
не враг, ежели такое большое дело начинаете, я землю дешево продам. —
Человек в поддевке повернул голову, показав Самгину темный глаз, острый нос, седую козлиную бородку, посмотрел, как бородатый в сюртуке
считает поданное ему на тарелке серебро сдачи со счета, и вполголоса сказал своему собеседнику...
Он
не считал себя честолюбивым и
не чувствовал обязанным служить
людям, он
не был мизантропом, но видел большинство
людей ничтожными, а некоторых — чувствовал органически враждебными.
— Но бывает, что
человек обманывается, ошибочно
считая себя лучше, ценнее других, — продолжал Самгин, уверенный, что этим
людям не много надобно для того, чтоб они приняли истину, доступную их разуму. — Немцы, к несчастию, принадлежат к
людям, которые убеждены, что именно они лучшие
люди мира, а мы, славяне, народ ничтожный и должны подчиняться им. Этот самообман сорок лет воспитывали в немцах их писатели, их царь, газеты…
Голос у него был грубый, бесцветный, неопределенного тона, и говорил он с сожалением, как будто
считал своей обязанностью именно радовать
людей и был огорчен тем, что в данном случае
не способен исполнить обязанность эту.
За сто лет вы, «аристократическая раса»,
люди компромисса,
люди непревзойденного лицемерия и равнодушия к судьбам Европы, вы, комически чванные
люди, сумели поработить столько народов, что, говорят, на каждого англичанина работает пятеро индусов,
не считая других, порабощенных вами.
— Ой,
не надо пророчеств! Поймите, еврей дерется за интересы
человека, который
считает его, еврея, расовым врагом.