Неточные совпадения
Мать нежно гладила горячей рукой его лицо. Он
не стал больше
говорить об учителе, он только заметил: Варавка тоже
не любит учителя. И почувствовал, что рука матери вздрогнула, тяжело втиснув голову его в подушку. А когда она ушла, он, засыпая, подумал: как это странно! Взрослые находят, что он выдумывает именно тогда, когда он
говорит правду.
Уроки Томилина
становились все более скучны, менее понятны, а сам учитель как-то неестественно разросся в ширину и осел к земле. Он переоделся в белую рубаху с вышитым воротом, на его голых, медного цвета ногах блестели туфли зеленого сафьяна. Когда Клим,
не понимая чего-нибудь, заявлял об этом ему, Томилин,
не сердясь, но с явным удивлением, останавливался среди комнаты и
говорил почти всегда одно и то же...
Но почти всегда, вслед за этим, Клим недоуменно, с досадой, близкой злому унынию, вспоминал о Лидии, которая
не умеет или
не хочет видеть его таким, как видят другие. Она днями и неделями как будто даже и совсем
не видела его, точно он для нее бесплотен, бесцветен,
не существует. Вырастая, она
становилась все более странной и трудной девочкой. Варавка, улыбаясь в лисью бороду большой, красной улыбкой,
говорил...
Томилин усмехнулся и вызвал сочувственную усмешку Клима; для него
становился все более поучительным независимый человек, который тихо и упрямо, ни с кем
не соглашаясь, умел
говорить четкие слова, хорошо ложившиеся в память.
— Девицы любят кисло-сладкое, — сказал Макаров и сам, должно быть, сконфузясь неудачной выходки,
стал усиленно сдувать пепел с папиросы. Лидия
не ответила ему. В том, что она
говорила, Клим слышал ее желание задеть кого-то и неожиданно почувствовал задетым себя, когда она задорно сказала...
О Макарове уже нельзя было думать,
не думая о Лидии. При Лидии Макаров
становится возбужденным,
говорит громче, более дерзко и насмешливо, чем всегда. Но резкое лицо его
становится мягче, глаза играют веселее.
Через несколько дней он снова почувствовал, что Лидия обокрала его. В столовой после ужина мать, почему-то очень настойчиво,
стала расспрашивать Лидию о том, что
говорят во флигеле. Сидя у открытого окна в сад, боком к Вере Петровне, девушка отвечала неохотно и
не очень вежливо, но вдруг, круто повернувшись на стуле, она заговорила уже несколько раздраженно...
Клим тоже находил в Лидии ненормальное; он даже
стал несколько бояться ее слишком пристального, выпытывающего взгляда, хотя она смотрела так
не только на него, но и на Макарова. Однако Клим видел, что ее отношение к Макарову
становится более дружелюбным, а Макаров
говорит с нею уже
не так насмешливо и задорно.
В темно-синем пиджаке, в черных брюках и тупоносых ботинках фигура Дронова приобрела комическую солидность. Но лицо его осунулось, глаза
стали неподвижней, зрачки помутнели, а в белках явились красненькие жилки, точно у человека, который страдает бессонницей. Спрашивал он
не так жадно и много, как прежде,
говорил меньше, слушал рассеянно и, прижав локти к бокам, сцепив пальцы, крутил большие, как старик. Смотрел на все как-то сбоку, часто и устало отдувался, и казалось, что
говорит он
не о том, что думает.
Клим заметил, что с матерью его она
стала говорить не так сухо и отчужденно, как раньше, а мать тоже — мягче с нею.
Самгин нашел его усмешку нелестной для брата. Такие снисходительные и несколько хитренькие усмешечки Клим нередко ловил на бородатом лице Кутузова, но они
не будили в нем недоверия к студенту, а только усиливали интерес к нему. Все более интересной
становилась Нехаева, но смущала Клима откровенным и торопливым стремлением найти в нем единомышленника. Перечисляя ему незнакомые имена французских поэтов, она
говорила — так, как будто делилась с ним тайнами, знать которые достоин только он, Клим Самгин.
Все чаще Клим думал, что Нехаева образованнее и умнее всех в этой компании, но это,
не сближая его с девушкой, возбуждало в нем опасение, что Нехаева поймет в нем то, чего ей
не нужно понимать, и
станет говорить с ним так же снисходительно, небрежно или досадливо, как она
говорит с Дмитрием.
Говорила она неутомимо, смущая Самгина необычностью суждений, но за неожиданной откровенностью их он
не чувствовал простодушия и
стал еще более осторожен в словах. На Невском она предложила выпить кофе, а в ресторане вела себя слишком свободно для девушки, как показалось Климу.
Но проповедь Кутузова
становилась все более напористой и грубой. Клим чувствовал, что Кутузов способен духовно подчинить себе
не только мягкотелого Дмитрия, но и его. Возражать Кутузову — трудно, он смотрит прямо в глаза, взгляд его холоден, в бороде шевелится обидная улыбочка. Он
говорит...
И тотчас же ему вспомнились глаза Лидии, затем — немой взгляд Спивак. Он смутно понимал, что учится любить у настоящей любви, и понимал, что это важно для него. Незаметно для себя он в этот вечер почувствовал, что девушка полезна для него: наедине с нею он испытывает смену разнообразных, незнакомых ему ощущений и
становится интересней сам себе. Он
не притворяется пред нею,
не украшает себя чужими словами, а Нехаева
говорит ему...
Особенно ценным в Нехаевой было то, что она умела смотреть на людей издали и сверху. В ее изображении даже те из них, о которых почтительно
говорят, хвалебно пишут,
становились маленькими и незначительными пред чем-то таинственным, что она чувствовала. Это таинственное
не очень волновало Самгина, но ему было приятно, что девушка, упрощая больших людей, внушает ему сознание его равенства с ними.
Она
стала молчаливее и
говорила уже
не так жарко,
не так цветисто, как раньше. Ее нежность
стала приторной, в обожающем взгляде явилось что-то блаженненькое. Взгляд этот будил в Климе желание погасить его полуумный блеск насмешливым словом. Но он
не мог поймать минуту, удобную для этого; каждый раз, когда ему хотелось сказать девушке неласковое или острое слово, глаза Нехаевой, тотчас изменяя выражение, смотрели на него вопросительно, пытливо.
Говоря, Иноков улыбался, хотя слова его
не требовали улыбки. От нее вся кожа на скуластом лице мягко и лучисто сморщилась, веснушки сдвинулись ближе одна к другой, лицо
стало темнее.
Оно —
не в том, что
говорит Лидия, оно прячется за словами и повелительно требует, чтоб Клим Самгин
стал другим человеком, иначе думал,
говорил, — требует какой-то необыкновенной откровенности.
— Представь — играю! — потрескивая сжатыми пальцами, сказал Макаров. — Начал по слуху, потом
стал брать уроки… Это еще в гимназии. А в Москве учитель мой уговаривал меня поступить в консерваторию. Да. Способности,
говорит. Я ему
не верю. Никаких способностей нет у меня. Но — без музыки трудно жить, вот что, брат…
—
Не знал, так —
не говорил бы. И —
не перебивай. Ежели все вы тут
станете меня учить, это будет дело пустяковое. Смешное. Вас — много, а ученик — один. Нет, уж вы, лучше, учитесь, а учить буду — я.
Климу
стало неловко. От выпитой водки и странных стихов дьякона он вдруг почувствовал прилив грусти: прозрачная и легкая, как синий воздух солнечного дня поздней осени, она,
не отягощая, вызывала желание
говорить всем приятные слова. Он и
говорил, стоя с рюмкой в руках против дьякона, который, согнувшись, смотрел под ноги ему.
«Приходится соглашаться с моим безногим сыном, который
говорит такое: раньше революция на испанский роман с приключениями похожа была, на опасную, но весьма приятную забаву, как, примерно, медвежья охота, а ныне она
становится делом сугубо серьезным, муравьиной работой множества простых людей. Сие, конечно, есть пророчество, однако
не лишенное смысла. Действительно: надышали атмосферу заразительную, и доказательством ее заразности
не одни мы, сущие здесь пьяницы, служим».
— Милая, — прошептал Клим в зеркало,
не находя в себе ни радости, ни гордости,
не чувствуя, что Лидия
стала ближе ему, и
не понимая, как надобно вести себя, что следует
говорить. Он видел, что ошибся, — Лидия смотрит на себя
не с испугом, а вопросительно, с изумлением. Он подошел к ней, обнял.
«Каждый пытается навязать тебе что-нибудь свое, чтоб ты
стал похож на него и тем понятнее ему. А я — никому, ничего
не навязываю», — думал он с гордостью, но очень внимательно вслушивался в суждения Спивак о литературе, и ему нравилось, как она
говорит о новой русской поэзии.
— Во мне — ничего
не изменилось, — подсказывала ему Лидия шепотом, и ее шепот в ночной, душной темноте
становился его кошмаром. Было что-то особенно угнетающее в том, что она ставит нелепые вопросы свои именно шепотом, как бы сама стыдясь их, а вопросы ее звучали все бесстыдней. Однажды, когда он
говорил ей что-то успокаивающее, она остановила его...
Спивак, идя по дорожке, присматриваясь к кустам,
стала рассказывать о Корвине тем тоном, каким
говорят, думая совершенно о другом, или для того, чтоб
не думать. Клим узнал, что Корвина, больного, без сознания, подобрал в поле приказчик отца Спивак; привез его в усадьбу, и мальчик рассказал, что он был поводырем слепых; один из них, называвший себя его дядей, был
не совсем слепой, обращался с ним жестоко, мальчик убежал от него, спрятался в лесу и заболел, отравившись чем-то или от голода.
— Изорвал, знаете; у меня все расползлось, людей
не видно
стало, только слова о людях, — глухо
говорил Иноков, прислонясь к белой колонке крыльца, разминая пальцами папиросу. — Это очень трудно — писать бунт; надобно чувствовать себя каким-то… полководцем, что ли? Стратегом…
Он видел, что Макаров уже
не тот человек, который ночью на террасе дачи как бы упрашивал, умолял послушать его домыслы. Он держался спокойно,
говорил уверенно. Курил меньше, но, как всегда, дожигал спички до конца. Лицо его
стало жестким, менее подвижным, и взгляд углубленных глаз приобрел выражение строгое, учительное. Маракуев, покраснев от возбуждения, подпрыгивая на стуле, спорил жестоко, грозил противнику пальцем, вскрикивал...
— Среди своих друзей, — продолжала она неторопливыми словами, — он поставил меня так, что один из них, нефтяник, богач, предложил мне ехать с ним в Париж. Я тогда еще дурой ходила и
не сразу обиделась на него, но потом жалуюсь Игорю. Пожал плечами. «Ну, что ж, —
говорит. — Хам. Они тут все хамье». И — утешил: «В Париж,
говорит, ты со мной поедешь, когда я остаток земли продам». Я еще поплакала. А потом — глаза
стало жалко. Нет, думаю, лучше уж пускай другие плачут!
По вечерам,
не часто, Самгин шел к Варваре, чтоб отдохнуть часок в привычной игре с нею, поболтать с Любашей, которая, хотя несколько мешала игре, но
становилась все более интересной своей осведомленностью о жизни различных кружков, о росте «освободительного», —
говорила она, — движения.
Он
говорил долго, солидно и с удивлением чувствовал, что обижен завещанием отца. Он
не почувствовал этого, когда Айно сказала, что отец ничего
не оставил ему, а вот теперь — обижен несправедливостью и чем более
говорит, тем более едкой
становится обида.
«Побывав на сцене, она как будто
стала проще», — подумал Самгин и начал
говорить с нею в привычном, небрежно шутливом тоне, но скоро заметил, что это
не нравится ей; вопросительно взглянув на него раз-два, она сжалась, примолкла. Несколько свиданий убедили его, что держаться с нею так, как он держался раньше, уже нельзя, она
не принимает его шуточек, протестует против его тона молчанием; подожмет губы, прикроет глаза ресницами и — молчит. Это и задело самолюбие Самгина, и обеспокоило его, заставив подумать...
Наступили удивительные дни. Все
стало необыкновенно приятно, и необыкновенно приятен был сам себе лирически взволнованный человек Клим Самгин. Его одолевало желание
говорить с людями как-то по-новому мягко, ласково. Даже с Татьяной Гогиной, антипатичной ему, он
не мог уже держаться недружелюбно. Вот она сидит у постели Варвары, положив ногу на ногу, покачивая ногой, и задорным голосом
говорит о Суслове...
И
стала рассказывать о Спиваке; голос ее звучал брезгливо, после каждой фразы она поджимала увядшие губы; в ней чувствовалась неизлечимая усталость и злая досада на всех за эту усталость. Но
говорила она тоном, требующим внимания, и Варвара слушала ее, как гимназистка, которой
не любимый ею учитель читает нотацию.
Но она
не обратила внимания на эти слова. Опьяняемая непрерывностью движения, обилием и разнообразием людей, криками, треском колес по булыжнику мостовой, грохотом железа, скрипом дерева, она сама
говорила фразы,
не совсем обыкновенные в ее устах. Нашла, что город только красивая обложка книги, содержание которой — ярмарка, и что жизнь
становится величественной, когда видишь, как работают тысячи людей.
Видел он также, что этот человек в купеческом сюртуке ничем, кроме косых глаз,
не напоминает Лютова-студента, даже строй его речи
стал иным, — он уже
не пользовался церковнославянскими словечками,
не щеголял цитатами, он
говорил по-московски и простонародно.
Здесь Самгину было все знакомо, кроме защиты террора бывшим проповедником непротивления злу насилием. Да, пожалуй, здесь
говорят люди здравого смысла, но Самгин чувствовал, что он в чем-то перерос их, они кружатся в словах, никуда
не двигаясь и в стороне от жизни, которая
становится все тревожней.
— Он очень
не любит студентов, повар. Доказывал мне, что их надо ссылать в Сибирь, а
не в солдаты. «Солдатам,
говорит, они мозги ломать
станут: в бога —
не верьте, царскую фамилию —
не уважайте. У них,
говорит, в головах шум, а они думают — ум».
Гусаров сбрил бородку, оставив сердитые черные усы, и
стал похож на армянина. Он снял крахмаленную рубашку, надел суконную косоворотку, сапоги до колена, заменил шляпу фуражкой, и это сделало его человеком, который сразу, издали, бросался в глаза. Он уже
не проповедовал необходимости слияния партий, социал-демократов называл «седыми», социалистов-революционеров — «серыми», очень гордился своей выдумкой и
говорил...
Самгин
стал расспрашивать о Лидии. Варвара, все время сидевшая молча, встала и ушла, она сделала это как будто демонстративно. О Лидии Макаров
говорил неинтересно и,
не сказав ничего нового для Самгина, простился.
— Вообще выходило у него так, что интеллигенция — приказчица рабочего класса,
не более, —
говорил Суслов, морщась, накладывая ложкой варенье в стакан чаю. — «Нет, сказал я ему, приказчики революций
не делают, вожди, вожди нужны, а
не приказчики!» Вы, марксисты, по дурному примеру немцев, действительно
становитесь в позицию приказчиков рабочего класса, но у немцев есть Бебель, Адлер да — мало ли? А у вас — таких нет, да и
не дай бог, чтоб явились… провожать рабочих в Кремль, на поклонение царю…
«Это она
говорит потому, что все более заметными
становятся люди, ограниченные идеологией русского или западного социализма, — размышлял он,
не открывая глаз. — Ограниченные люди — понятнее. Она видит, что к моим словам прислушиваются уже
не так внимательно, вот в чем дело».
— Сколько раз я
говорила тебе это, — отозвалась Варвара; вышло так, как будто она окончила его фразу. Самгин посмотрел на нее, хотел что-то сказать, но
не сказал ничего, отметил только, что жена пополнела и, должно быть, от этого шея
стала короче у нее.
— Затем выбегает в соседнюю комнату,
становится на руки, как молодой негодяй, ходит на руках и сам на себя в низок зеркала смотрит. Но — позвольте! Ему — тридцать четыре года, бородка солидная и даже седые височки. Да-с! Спрашивают… спрашиваю его: «Очень хорошо, Яковлев, а зачем же ты вверх ногами ходил?» — «Этого,
говорит, я вам объяснить
не могу, но такая у меня примета и привычка, чтобы после успеха в деле пожить минуточку вниз головою».
Кутузов, стряхнув пепел папиросы мимо пепельницы,
стал говорить знакомо Климу о революционерах скуки ради и ради Христа, из романтизма и по страсти к приключениям; он произносил слова насмешливые, но голос его звучал спокойно и
не обидно. Коротко, клином подстриженная бородка, толстые, но тоже подстриженные усы
не изменяли его мужицкого лица.
Утешающим тоном старшей, очень ласково она
стала говорить вещи, с детства знакомые и надоевшие Самгину. У нее были кое-какие свои наблюдения, анекдоты, но она
говорила не навязывая,
не убеждая, а как бы разбираясь в том, что знала. Слушать ее тихий, мягкий голос было приятно, желание высмеять ее — исчезло. И приятна была ее доверчивость. Когда она подняла руки, чтоб поправить платок на голове, Самгин поймал ее руку и поцеловал. Она
не протестовала, продолжая...
— Вообще — жить
становится любопытно, —
говорил он, вынув дешевенькие стальные часы, глядя на циферблат одним глазом. — Вот —
не хотите ли познакомиться с одним интереснейшим явлением? Вы, конечно, слышали: здесь один попик организует рабочих. Совершенно легально, с благословения властей.
Самгин
не слушал, углубленно рассматривая свою речь. Да, он
говорил о себе и как будто
стал яснее для себя после этого. Брат — мешал, неприютно мотался в комнате, ворчливо недоумевая...
— Героем времени постепенно
становится толпа, масса, —
говорил он среди либеральной буржуазии и, вращаясь в ней, являлся хорошим осведомителем для Спивак. Ее он пытался пугать все более заметным уклоном «здравомыслящих» людей направо, рассказами об организации «Союза русского народа», в котором председательствовал историк Козлов, а товарищем его был регент Корвин, рассказывал о работе эсеров среди ремесленников, приказчиков, служащих. Но все это она знала
не хуже его и,
не пугаясь,
говорила...