Неточные совпадения
Когда герои были уничтожены, они — как это всегда бывает — оказались виновными в том, что, возбудив надежды, не
могли осуществить их. Люди, которые издали благосклонно следили за неравной борьбой, были угнетены поражением более тяжко, чем друзья борцов, оставшиеся в живых.
Многие немедля и благоразумно закрыли двери домов своих пред осколками группы героев, которые еще вчера вызывали восхищение, но сегодня
могли только скомпрометировать.
— Слышала я, что товарищ твой стрелял в себя из пистолета. Из-за девиц, из-за баб
многие стреляются. Бабы подлые, капризные. И есть у них эдакое упрямство… не
могу сказать какое. И хорош мужчина, и нравится, а — не тот. Не потому не тот, что беден или некрасив, а — хорош, да — не тот!
— Я, должно быть, немножко поэт, а
может, просто — глуп, но я не
могу… У меня — уважение к женщинам, и — знаешь? — порою мне думается, что я боюсь их. Не усмехайся, подожди! Прежде всего — уважение, даже к тем, которые продаются. И не страх заразиться, не брезгливость — нет! Я
много думал об этом…
— Ты знаешь, — в посте я принуждена была съездить в Саратов, по делу дяди Якова; очень тяжелая поездка! Я там никого не знаю и попала в плен местным… радикалам, они
много напортили мне. Мне ничего не удалось сделать, даже свидания не дали с Яковом Акимовичем. Сознаюсь, что я не очень настаивала на этом. Что
могла бы я сказать ему?
— У нас удивительно
много людей, которые, приняв чужую мысль, не
могут, даже как будто боятся проверить ее, внести поправки от себя, а, наоборот, стремятся только выпрямить ее, заострить и вынести за пределы логики, за границы возможного. Вообще мне кажется, что мышление для русского человека — нечто непривычное и даже пугающее, хотя соблазнительное. Это неумение владеть разумом у одних вызывает страх пред ним, вражду к нему, у других — рабское подчинение его игре, — игре, весьма часто развращающей людей.
Но, просматривая идеи, знакомые ему, Клим Самгин не находил ни одной удобной для него, да и не
мог найти, дело шло не о заимствовании чужого, а о фабрикации своего. Все идеи уже только потому плохи, что они — чужие, не говоря о том, что
многие из них были органически враждебны, а иные — наивны до смешного, какова, например, идея Макарова.
— Похвальное намерение, — сказала Спивак, перекусив нитку. —
Может быть, оно потребует от вас и не всей вашей жизни, но все-таки очень
много времени.
— Екатерина Великая скончалась в тысяча семьсот девяносто шестом году, — вспоминал дядя Хрисанф; Самгину было ясно, что москвич верит в возможность каких-то великих событий, и ясно было, что это — вера
многих тысяч людей. Он тоже чувствовал себя способным поверить: завтра явится необыкновенный и,
может быть, грозный человек, которого Россия ожидает целое столетие и который, быть
может, окажется в силе сказать духовно растрепанным, распущенным людям...
«А что, если всем этим прославленным безумцам не чужд геростратизм? — задумался он. —
Может быть,
многие разрушают храмы только для того, чтоб на развалинах их утвердить свое имя? Конечно, есть и разрушающие храмы для того, чтоб — как Христос — в три дня создать его. Но — не создают».
— Индивидуалистическое настроение некоторых тоже не бесполезно,
может быть, под ним прячется Сократово углубление в самого себя и оборона против софистов. Нет, молодежь у нас интересно растет и
много обещает. Весьма примечательно, что упрямая проповедь Льва Толстого не находит среди юношей учеников и апостолов, не находит, как видим.
— Двое суток, день и ночь резал, — говорил Иноков, потирая лоб и вопросительно поглядывая на всех. — Тут, между музыкальным стульчиком и этой штукой, есть что-то, чего я не
могу понять. Я вообще
многого не понимаю.
Отказаться от встреч с Иноковым Клим не решался, потому что этот мало приятный парень, так же как брат Дмитрий,
много знал и
мог толково рассказать о кустарных промыслах, рыбоводстве, химической промышленности, судоходном деле. Это было полезно Самгину, но речи Инокова всегда несколько понижали его благодушное и умиленное настроение.
— Критика — законна. Только — серебро и медь надобно чистить осторожно, а у нас металлы чистят тертым кирпичом, и это есть грубое невежество, от которого вещи страдают. Европа весьма величественно распухла и
многими домыслами своими, конечно,
может гордиться. Но вот, например, европейская обувь, ботинки разные, ведь они не столь удобны, как наш русский сапог, а мы тоже начали остроносые сапоги тачать, от чего нам нет никакого выигрыша, только мозоли на пальцах. Примерчик этот возьмите иносказательно.
— Да, — тут
многое от церкви, по вопросу об отношении полов все вообще мужчины мыслят более или менее церковно. Автор — умный враг и — прав, когда он говорит о «не тяжелом, но губительном господстве женщины». Я думаю, у нас он первый так решительно и верно указал, что женщина бессознательно чувствует свое господство, свое центральное место в мире. Но сказать, что именно она является первопричиной и возбудителем культуры, он, конечно, не
мог.
— Нет, — сказала она. — Это — неприятно и нужно кончить сразу, чтоб не мешало. Я скажу коротко: есть духовно завещание — так? Вы
можете читать его и увидеть: дом и все это, — она широко развела руками, — и еще
много, это — мне, потому что есть дети, две мальчики. Немного Димитри, и вам ничего нет. Это — несправедливо, так я думаю. Нужно сделать справедливо, когда приедет брат.
— Вы — семинарист? — спросил Клим неожиданно для себя и чтоб сдержать злость; злило его то, что человек этот говорит и, очевидно,
может сказать еще
много родственного тайным симпатиям его, Клима Самгина.
— С нею долго умирают, — возразил Спивак, но тотчас, выгнув кадык, захрипел: — Я бы еще
мог… доконал этот город. Пыль и ветер. Пыль. И — всегда звонят колокола. Ужасно
много… звонят! Колокола — если жизнь торжественна…
— Непостижимо! Как
много может вложить поэт в три простые слова!
У него незаметно сложилось странное впечатление: в России бесчисленно
много лишних людей, которые не знают, что им делать, а
может быть, не хотят ничего делать. Они сидят и лежат на пароходных пристанях, на станциях железных дорог, сидят на берегах рек и над морем, как за столом, и все они чего-то ждут. А тех людей, разнообразным трудом которых он восхищался на Всероссийской выставке, тех не было видно.
Неприятно было тупое любопытство баб и девок, в их глазах он видел что-то овечье, животное или сосредоточенность полуумного, который хочет, но не
может вспомнить забытое. Тугоухие старики со слезящимися глазами, отупевшие от старости беззубые, сердитые старухи, слишком независимые, даже дерзкие подростки — все это не возбуждало симпатий к деревне, а
многое казалось созданным беспечностью, ленью.
Ему казалось, что некоторые из них, очень
многие,
может быть — большинство, смотрят на него и на толпу зрителей, среди которых он стоит, также снисходительно, равнодушно, усмешливо, дерзко и угрюмо, а в общем глазами совершенно чужих людей, теми же глазами, как смотрят на них люди, окружающие его, Самгина.
—
Может быть, конечно, что это у нас от всесильной тоски по справедливости, ведь, знаете, даже воры о справедливости мечтают, да и все вообще в тоске по какой-нибудь другой жизни, отчего у нас и пьянство и распутство. Однако же, уверяю вас, Варвара Кирилловна,
многие притворяются, сукиновы дети! Ведь я же знаю. Например — преступники…
Более половины людей закричало сразу. Самгин не
мог понять, приятно ему или нет видеть так
много людей, раздраженных и обиженных Кутузовым.
Этого он не
мог представить, но подумал, что, наверное,
многие рабочие не пошли бы к памятнику царя, если б этот человек был с ними. Потом память воскресила и поставила рядом с Кутузовым молодого человека с голубыми глазами и виноватой улыбкой; патрона, который демонстративно смахивает платком табак со стола; чудовищно разжиревшего Варавку и еще множество разных людей. Кутузов не терялся в их толпе, не потерялся он и в деревне, среди сурово настроенных мужиков, которые растащили хлеб из магазина.
Вообще она знала очень
много сплетен об умерших и живых крупных людях, но передавала их беззлобно, равнодушным тоном существа из мира, где все, что не пошло, вызывает подозрительное и молчаливое недоверие, а пошлость считается естественной и только через нее человек
может быть понят.
Самгин рассказывал ей о Кутузове, о том, как он характеризовал революционеров. Так он вертелся вокруг самого себя, заботясь уж не столько о том, чтоб найти для себя устойчивое место в жизни, как о том, чтоб подчиняться ее воле с наименьшим насилием над собой. И все чаще примечая, подозревая во
многих людях людей, подобных ему, он избегал общения с ними, даже презирал их,
может быть, потому, что боялся быть понятым ими.
А толпа уже так разрослась, распухла, что не
могла втиснуться на Полицейский мост и приостановилась, как бы раздумывая: следует ли идти дальше?
Многие побежали берегом Мойки в направлении Певческого моста, люди во главе толпы рвались вперед, но за своей спиной, в задних рядах, Самгин чувствовал нерешительность, отсутствие одушевленности.
Самгин понимал, что говорит излишне
много и что этого не следует делать пред человеком, который, глядя на него искоса, прислушивается как бы не к словам, а к мыслям. Мысли у Самгина были обиженные, суетливы и бессвязны, ненадежные мысли. Но слов он не
мог остановить, точно в нем, против его воли, говорил другой человек. И возникало опасение, что этот другой
может рассказать правду о записке, о Митрофанове.
— Ну и черт с ним, — тихо ответил Иноков. — Забавно это, — вздохнул он, помолчав. — Я думаю, что мне тогда надобно было врага — человека, на которого я
мог бы израсходовать свою злость. Вот я и выбрал этого… скота. На эту тему рассказ можно написать, — враг для развлечения от… скуки, что ли? Вообще я
много выдумывал разных… штучек. Стихи писал. Уверял себя, что влюблен…
«Слишком
много событий, — думал Самгин, отдыхая в тишине поля. — Это не
может длиться бесконечно. Люди скоро устанут, пожелают отдыха, покоя».
— Какая штучка началась, а? Вот те и хи-хи! Я ведь шел с ним, да меня у Долгоруковского переулка остановил один эсер, и вдруг — трах! трах! Сукины дети! Даже не подошли взглянуть — кого перебили,
много ли? Выстрелили и спрятались в манеж. Так ты, Самгин, уговори! Я не
могу! Это, брат, для меня — неожиданно… непонятно! Я думал, у нее — для души — Макаров… Идет! — шепнул он и отодвинулся подальше в угол.
Это было давно знакомо ему и
могло бы
многое напомнить, но он отмахнулся от воспоминаний и молчал, ожидая, когда Марина обнаружит конечный смысл своих речей. Ровный, сочный ее голос вызывал у него состояние, подобное легкой дремоте, которая предвещает крепкий сон, приятное сновидение, но изредка он все-таки ощущал толчки недоверия. И странно было, что она как будто спешит рассказать себя.
Самгину показалось, что глаза Марины смеются. Он заметил, что
многие мужчины и женщины смотрят на нее не отрываясь, покорно, даже как будто с восхищением. Мужчин
могла соблазнять ее величавая красота, а женщин чем привлекала она? Неужели она проповедует здесь? Самгин нетерпеливо ждал. Запах сырости становился теплее, гуще. Тот, кто вывел писаря, возвратился, подошел к столу и согнулся над ним, говоря что-то Лидии; она утвердительно кивала головой, и казалось, что от очков ее отскакивают синие огни…
— Устала я и говорю,
может быть, грубо, нескладно, но я говорю с хорошим чувством к тебе. Тебя — не первого такого вижу я,
много таких людей встречала. Супруг мой очень преклонялся пред людями, которые стремятся преобразить жизнь, я тоже неравнодушна к ним. Я — баба, — помнишь, я сказала: богородица всех религий? Мне верующие приятны, даже если у них религия без бога.
— Так очень
многое кончается в жизни. Один человек в Ливерпуле обнял свою невесту и выколол булавкой глаз свой, — это его не очень огорчило. «Меня хорошо кормит один глаз», — сказал он, потому что был часовщик. Но невеста нашла, что одним глазом он
может оценить только одну половинку ее, и не согласилась венчаться. — Он еще раз вздохнул и щелкнул языком: — По-русски это — прилично, но, кажется, неинтересно…
«Моя жизнь — монолог, а думаю я диалогом, всегда кому-то что-то доказываю. Как будто внутри меня живет кто-то чужой, враждебный, он следит за каждой мыслью моей, и я боюсь его. Существуют ли люди, умеющие думать без слов?
Может быть, музыканты… Устал я. Чрезмерно развитая наблюдательность обременительна. Механически поглощаешь слишком
много пошлого, бессмысленного».
Он представил себя богатым, живущим где-то в маленькой уютной стране,
может быть, в одной из республик Южной Америки или — как доктор Руссель — на островах Гаити. Он знает столько слов чужого языка, сколько необходимо знать их для неизбежного общения с туземцами. Нет надобности говорить обо всем и так
много, как это принято в России. У него обширная библиотека, он выписывает наиболее интересные русские книги и пишет свою книгу.
— Это я
могу понять, там
много ваших. Странно все-таки: в Париже немало русских эмигрантов, но они… недостаточно общительны. Вас как будто не интересует французский рабочий…
«Я
мог бы написать рассказ об этой девице, — подумал Самгин. — Но у нас, по милости Достоевского, так
много написано и пишется о проститутках. “Милость к падшим”. А падшие не чувствуют себя таковыми и в нашей милости — не нуждаются».
— Ну, вот. Я встречаюсь с вами четвертый раз, но… Одним словом: вы — нравитесь мне. Серьезный. Ничему не учите. Не любите учить? За это
многие грехи простятся вам. От учителей я тоже устала. Мне — тридцать,
можете думать, что два-три года я убавила, но мне по правде круглые тридцать и двадцать пять лет меня учили.
— А
может быть, чугун пойдет «Русскому обществу для изготовления снарядов» и другим фабрикам этого типа? У нас не хватает не только чугуна и железа, но также цемента, кирпича, и нам нужно очень
много продать хлеба, чтоб купить все это.
Он
много работал, часто выезжал в провинцию, все еще не
мог кончить дела, принятые от ‹Прозорова›, а у него уже явилась своя клиентура, он даже взял помощника Ивана Харламова, человека со странностями: он почти непрерывно посвистывал сквозь зубы и нередко начинал вполголоса разговаривать сам с собой очень ласковым тоном...
— Если откинуть фантастическую идею диктатуры пролетариата — у Ленина
многому могли бы поучиться наши министры, он экономист исключительных знаний и даровитости… Да, на мой взгляд, и диктатура рабочего класса…
— Для спанья — не
много места надобно, — успокоительно сказал старик. — Чайком
можем угостить вас, ежели не побрезгуете. Олеша, Фома, — крикнул он, — нуте-ко, ставьте самовары, пора!
— Да я… не знаю! — сказал Дронов, втискивая себя в кресло, и заговорил несколько спокойней, вдумчивее: —
Может — я не радуюсь, а боюсь. Знаешь, человек я пьяный и вообще ни к черту не годный, и все-таки — не глуп. Это, брат, очень обидно — не дурак, а никуда не годен. Да. Так вот, знаешь, вижу я всяких людей, одни делают политику, другие — подлости, воров развелось до того
много, что придут немцы, а им грабить нечего! Немцев — не жаль, им так и надо, им в наказание — Наполеонов счастье. А Россию — жалко.
«Я
мог бы рассказать ему о Марине, — подумал Самгин, не слушая Дронова. — А ведь возможно, что Марина тоже оказалась бы большевичкой. Как
много людей, которые не вросли в жизнь, не имеют в ней строго определенного места».