Доживая последние дни в Париже, он с утра ходил и ездил по городу, по окрестностям, к ночи возвращался в отель, отдыхал, а после десяти часов являлась Бланш и
между делом, во время пауз, спрашивала его: кто он, женат или холост, что такое Россия, спросила — почему там революция, чего хотят революционеры.
Неточные совпадения
И сам старался ударить ломом не
между кирпичей, не по извести, связавшей их, а по целому. Десятник снова кричал привычно, но равнодушно, что старый кирпич годен в
дело, он крупней, плотней нового, — старичок согласно взвизгивал...
В этот жаркий
день, когда он, сидя на песке, смотрел, как с мельницы возвращаются Туробоев, Макаров и
между ними Алина, — в голове его вспыхнула утешительная догадка...
— Двое суток,
день и ночь резал, — говорил Иноков, потирая лоб и вопросительно поглядывая на всех. — Тут,
между музыкальным стульчиком и этой штукой, есть что-то, чего я не могу понять. Я вообще многого не понимаю.
Четырех
дней было достаточно для того, чтоб Самгин почувствовал себя
между матерью и Варавкой в невыносимом положении человека, которому двое людей навязчиво показывают, как им тяжело жить. Варавка, озлобленно ругая купцов, чиновников, рабочих, со вкусом выговаривал неприличные слова, как будто забывая о присутствии Веры Петровны, она всячески показывала, что Варавка «ужасно» удивляет ее, совершенно непонятен ей, она относилась к нему, как бабушка к Настоящему Старику — деду Акиму.
День был воскресный, поля пустынны; лишь кое-где солидно гуляли желтоносые грачи, да по невидимым тропам
между пашен, покачиваясь, двигались в разные стороны маленькие люди, тоже похожие на птиц.
— Только, наверное, отвергнете, оттолкнете вы меня, потому что я — человек сомнительный, слабого характера и с фантазией, а при слабом характере фантазия — отрава и яд, как вы знаете. Нет, погодите, — попросил он, хотя Самгин ни словом, ни жестом не мешал ему говорить. — Я давно хотел сказать вам, — все не решался, а вот на
днях был в театре, на модной этой пиесе, где показаны заслуженно несчастные люди и бормочут черт знает что, а
между ними утешительный старичок врет направо, налево…
Новости следовали одна за другой с небольшими перерывами, и казалось, что с каждым
днем тюрьма становится все более шумной; заключенные перекликались
между собой ликующими голосами, на прогулках Корнев кричал свои новости в окна, и надзиратели не мешали ему, только один раз начальник тюрьмы лишил Корнева прогулок на три
дня. Этот беспокойный человек, наконец, встряхнул Самгина, простучав...
Дни и ночи по улице, по крышам рыкал не сильный, но неотвязный ветер и воздвигал
между домами и людьми стены отчуждения; стены были невидимы, но чувствовались в том, как молчаливы стали обыватели, как подозрительно и сумрачно осматривали друг друга и как быстро, при встречах, отскакивали в разные стороны.
— Вижу, что ты к беседе по душам не расположен, — проговорил он, усмехаясь. — А у меня времени нет растрясти тебя. Разумеется, я — понимаю: конспирация! Третьего
дня Инокова встретил на улице, окликнул даже его, но он меня не узнал будто бы. Н-да.
Между нами — полковника-то Васильева он ухлопал, — факт! Ну, что ж, — прощай, Клим Иванович! Успеха! Успехов желаю.
На другой
день, утром, он сидел в большом светлом кабинете, обставленном черной мебелью; в огромных шкафах нарядно блестело золото корешков книг,
между Климом и хозяином кабинета — стол на толстых и пузатых ножках, как ножки рояля.
Его отношение к Тагильскому в этот
день колебалось особенно резко и утомительно. Озлобление против гостя истлело, не успев разгореться, неприятная мысль о том, что Тагильский нашел что-то сходное
между ним и собою, уступило место размышлению: почему Тагильский уговаривает переехать в Петербург? Он не первый раз демонстрирует доброжелательное отношение ко мне, но — почему? Это так волновало, что даже мелькнуло намерение: поставить вопрос вслух, в лоб товарищу прокурора.
Самгин понимал, что подслушивать под окном —
дело не похвальное, но Фроленков прижал его широкой спиной своей в угол
между стеной и шкафом. Слышно было, как схлебывали чай с блюдечек, шаркали ножом о кирпич, правя лезвие, старушечий голос ворчливо проговорил...
Потом он сделал себе паспортик, бежал с ним, окрестился второй раз, получил сто рублей от крестной матери и тридцать из казначейства, поступил в откупную контору, присмотрелся
между делом, как литографируют ярлыки к штофам, отлитографировал себе новый паспорт и, обокрав кассу, очутился в Одессе.