Неточные совпадения
Мария Романовна тоже как-то вдруг поседела, отощала и согнулась; голос у нее осел, звучал глухо, разбито и уже не так властно, как раньше. Всегда одетая в
черное, ее фигура вызывала уныние; в солнечные дни, когда она шла по двору или гуляла в саду с книгой в руках, тень ее
казалась тяжелей и гуще, чем тени всех других людей, тень влеклась за нею, как продолжение ее юбки, и обесцвечивала цветы, травы.
Ее судороги становились сильнее, голос звучал злей и резче, доктор стоял в изголовье кровати, прислонясь к стене, и кусал, жевал свою
черную щетинистую бороду. Он был неприлично расстегнут, растрепан, брюки его держались на одной подтяжке, другую он накрутил на кисть левой руки и дергал ее вверх, брюки подпрыгивали, ноги доктора дрожали, точно у пьяного, а мутные глаза так мигали, что
казалось — веки тоже щелкают, как зубы его жены. Он молчал, как будто рот его навсегда зарос бородой.
Черные глаза ее необыкновенно обильно вспотели слезами, и эти слезы
показались Климу тоже
черными. Он смутился, — Лидия так редко плакала, а теперь, в слезах, она стала похожа на других девочек и, потеряв свою несравненность, вызвала у Клима чувство, близкое жалости. Ее рассказ о брате не тронул и не удивил его, он всегда ожидал от Бориса необыкновенных поступков. Сняв очки, играя ими, он исподлобья смотрел на Лидию, не находя слов утешения для нее. А утешить хотелось, — Туробоев уже уехал в школу.
В темно-синем пиджаке, в
черных брюках и тупоносых ботинках фигура Дронова приобрела комическую солидность. Но лицо его осунулось, глаза стали неподвижней, зрачки помутнели, а в белках явились красненькие жилки, точно у человека, который страдает бессонницей. Спрашивал он не так жадно и много, как прежде, говорил меньше, слушал рассеянно и, прижав локти к бокам, сцепив пальцы, крутил большие, как старик. Смотрел на все как-то сбоку, часто и устало отдувался, и
казалось, что говорит он не о том, что думает.
Среди этих домов люди, лошади, полицейские были мельче и незначительнее, чем в провинции, были тише и покорнее. Что-то рыбье, ныряющее заметил в них Клим,
казалось, что все они судорожно искали, как бы поскорее вынырнуть из глубокого канала, полного водяной пылью и запахом гниющего дерева. Небольшими группами люди останавливались на секунды под фонарями, показывая друг другу из-под
черных шляп и зонтиков желтые пятна своих физиономий.
В соседней комнате суетились — Лидия в красной блузе и
черной юбке и Варвара в темно-зеленом платье. Смеялся невидимый студент Маракуев. Лидия
казалась ниже ростом и более, чем всегда, была похожа на цыганку. Она как будто пополнела, и ее тоненькая фигурка утратила бесплотность. Это беспокоило Клима; невнимательно слушая восторженные излияния дяди Хрисанфа, он исподлобья, незаметно рассматривал Диомидова, бесшумно шагавшего из угла в угол комнаты.
С восхода солнца и до полуночи на улицах суетились люди, но еще более были обеспокоены птицы, — весь день над Москвой реяли стаи галок, голубей, тревожно перелетая из центра города на окраины и обратно;
казалось, что в воздухе беспорядочно снуют тысячи
черных челноков, ткется ими невидимая ткань.
Ноги ее, в
черных чулках, странно сливались с тенями, по рубашке, голубовато окрашенной лунным светом, тоже скользили тени;
казалось, что она без ног и летит.
Важно плыли мягко бухающие, сочные вздохи чуткой меди;
казалось, что железный,
черный язык ожил и сам, своею силою качается, жадно лижет медь, а звонарь безуспешно ловит его длинными руками, не может поймать и сам в отчаянии бьет лысым черепом о край колокола.
Он ожидал увидеть глаза
черные, строгие или по крайней мере угрюмые, а при таких почти бесцветных глазах борода ротмистра
казалась крашеной и как будто увеличивала благодушие его, опрощала все окружающее. За спиною ротмистра, выше головы его, на
черном треугольнике — бородатое, широкое лицо Александра Третьего, над узенькой, оклеенной обоями дверью — большая фотография лысого, усатого человека в орденах, на столе, прижимая бумаги Клима, — толстая книга Сенкевича «Огнем и мечом».
Лошади подбежали к вокзалу маленькой станции, Косарев, получив на чай, быстро погнал их куда-то во тьму, в мелкий, почти бесшумный дождь, и через десяток минут Самгин раздевался в пустом купе второго класса, посматривая в окно, где сквозь мокрую тьму летели злые огни, освещая на минуту
черные кучи деревьев и крыши изб, похожие на крышки огромных гробов. Проплыла стена фабрики, десятки красных окон оскалились, точно зубы, и
показалось, что это от них в шум поезда вторгается лязгающий звук.
Ехали долго, по темным улицам, где ветер был сильнее и мешал говорить, врываясь в рот.
Черные трубы фабрик упирались в небо, оно имело вид застывшей тучи грязно-рыжего дыма, а дым этот рождался за дверями и окнами трактиров, наполненных желтым огнем. В холодной темноте двигались человекоподобные фигуры, покрикивали пьяные, визгливо пела женщина, и чем дальше, тем более мрачными
казались улицы.
Теперь, когда попу, точно на смех, грубо остригли космы на голове и бороду, — обнаружилось раздерганное, темненькое, почти синее лицо,
черные зрачки, застывшие в синеватых, масляных белках, и большой нос, прямой, с узкими ноздрями, и сдвинутый влево, отчего одна половина лица
казалась больше другой.
Черные массы домов приняли одинаковый облик и, поскрипывая кирпичами,
казалось, двигаются вслед за одиноким человеком, который стремительно идет по дну каменного канала, идет, не сокращая расстояния до цели.
Пышно украшенный цветами, зеленью, лентами, осененный красным знаменем гроб несли на плечах, и
казалось, что несут его люди неестественно высокого роста. За гробом вели под руки черноволосую женщину, она тоже была обвязана, крест-накрест, красными лентами; на
черной ее одежде ленты выделялись резко, освещая бледное лицо, густые, нахмуренные брови.
Улицу перегораживала
черная куча людей; за углом в переулке тоже работали, катили по мостовой что-то тяжелое. Окна всех домов закрыты ставнями и окна дома Варвары — тоже, но оба полотнища ворот — настежь. Всхрапывала пила, мягкие тяжести шлепались на землю. Голоса людей звучали не очень громко, но весело, — веселость эта
казалась неуместной и фальшивой. Неугомонно и самодовольно звенел тенористый голосок...
Он
казался необычно солидным, даже благообразным — в строгом сюртуке, с бриллиантом в
черном галстуке, подстриженный, приглаженный. Даже суетливые глаза его стали спокойнее и как будто больше.
Обыкновенно люди такого роста говорят басом, а этот говорил почти детским дискантом. На голове у него — встрепанная шапка полуседых волос, левая сторона лица измята глубоким шрамом, шрам оттянул нижнее веко, и от этого левый глаз
казался больше правого. Со щек волнисто спускалась двумя прядями седая борода, почти обнажая подбородок и толстую нижнюю губу. Назвав свою фамилию, он пристально, разномерными глазами посмотрел на Клима и снова начал гладить изразцы. Глаза —
черные и очень блестящие.
За магазином, в небольшой комнатке горели две лампы, наполняя ее розоватым сумраком; толстый ковер лежал на полу, стены тоже были завешаны коврами, высоко на стене — портрет в
черной раме, украшенный серебряными листьями; в углу помещался широкий, изогнутый полукругом диван, пред ним на столе кипел самовар красной меди, мягко блестело стекло, фарфор.
Казалось, что магазин, грубо сверкающий серебром и золотом, — далеко отсюда.
Он
казался загримированным под кого-то, отмеченного историей, а брови нарочно выкрасил
черной краской, как бы для того, чтоб люди не думали, будто он дорожит своим сходством с историческим человеком.
Тонкая, смуглолицая Лидия, в сером костюме, в шапке
черных, курчавых волос, рядом с Мариной
казалась не русской больше, чем всегда. В парке щебетали птицы, ворковал витютень, звучал вдали чей-то мягкий басок, а Лидия говорила жестяные слова...
Лидия приняла его в кабинете, за столом. В дымчатых очках, в китайском желтом халате, вышитом
черными драконами, в неизбежной сетке на курчавых волосах, она резала ножницами газету. Смуглое лицо ее
показалось вытянутым и злым.
Опираясь брюшком о край стола, покрытого зеленым сукном, играя тоненькой золотой цепочкой часов, а пальцами другой руки как бы соля воздух, желтолицый человечек звонко чеканил искусно округленные фразы; в синеватых белках его вспыхивали угольки
черных зрачков, и издали
казалось, что круглое лицо его обижено, озлоблено.
Этот литератор неприятно раздражал Самгина назойливой однотонностью языка, откровенным намерением гипнотизировать читателя одноцветными словами;
казалось, что его рассказы написаны слишком густочерными
чернилами и таким крупным почерком, как будто он писал для людей ослабленного зрения.
— Радение? — спросил Самгин. — Это —
кажется, нечто вроде афинских ночей или
черной мессы?
Он схватил Самгина за руку, быстро свел его с лестницы, почти бегом протащил за собою десятка три шагов и, посадив на ворох валежника в саду, встал против, махая в лицо его
черной полою поддевки, открывая мокрую рубаху, голые свои ноги. Он стал тоньше, длиннее, белое лицо его вытянулось, обнажив пьяные, мутные глаза, —
казалось, что и борода у него стала длиннее. Мокрое лицо лоснилось и кривилось, улыбаясь, обнажая зубы, — он что-то говорил, а Самгин, как бы защищаясь от него, убеждал себя...
Становилось темнее, с гор повеяло душистой свежестью, вспыхивали огни, на
черной плоскости озера являлись медные трещины. Синеватое туманное небо
казалось очень близким земле, звезды без лучей, похожие на куски янтаря, не углубляли его. Впервые Самгин подумал, что небо может быть очень бедным и грустным. Взглянул на часы: до поезда в Париж оставалось больше двух часов. Он заплатил за пиво, обрадовал картинную девицу крупной прибавкой «на чай» и не спеша пошел домой, размышляя о старике, о корке...
Лошадьми правил большой синещекий кучер с толстыми
черными усами, рядом с ним сидел человек в костюме шотландца, бритый, с голыми икрами, со множеством золотых пуговиц на куртке, пуговицы
казались шляпками гвоздей, вбитых в его толстое тело.
Говорила она с акцентом, сближая слова тяжело и медленно. Ее лицо побледнело, от этого
черные глаза ушли еще глубже, и у нее дрожал подбородок. Голос у нее был бесцветен, как у человека с больными легкими, и от этого слова
казались еще тяжелей. Шемякин, сидя в углу рядом с Таисьей, взглянув на Розу, поморщился, пошевелил усами и что-то шепнул в ухо Таисье, она сердито нахмурилась, подняла руку, поправляя волосы над ухом.
Здесь собрались интеллигенты и немало фигур, знакомых лично или по иллюстрациям: профессора, не из крупных, литераторы, пощипывает бородку Леонид Андреев, с его красивым бледным лицом, в тяжелой шапке
черных волос, унылый «последний классик народничества», редактор журнала «Современный мир», Ногайцев, Орехова, ‹Ерухимович›, Тагильский, Хотяинцев, Алябьев, какие-то шикарно одетые дамы, оригинально причесанные, у одной волосы лежали на ушах и на щеках так, что лицо
казалось уродливо узеньким и острым.
Шемякин говорил громко, сдобным голосом, и от него настолько сильно пахло духами, что и слова
казались надушенными. На улице он
казался еще более красивым, чем в комнате, но менее солидным, — слишком щеголеват был его костюм светло-сиреневого цвета, лихо измятая дорогая панама, тросточка, с ручкой из слоновой кости, в пальцах руки —
черный камень.
Белизна рубахи резко оттеняла землистую кожу сухого, костлявого лица и круглую,
черную дыру беззубого рта, подчеркнутого седыми волосами жиденьких усов. Голубые глаза проповедника потеряли былую ясность и
казались маленькими, точно глаза подростка, но это, вероятно, потому, что они ушли глубоко в глазницы.
Самгин следил, как соблазнительно изгибается в руках офицера с
черной повязкой на правой щеке тонкое тело высокой женщины с обнаженной до пояса спиной, смотрел и привычно ловил клочки мудрости человеческой. Он давно уже решил, что мудрость, схваченная непосредственно у истока ее, из уст людей, — правдивее, искренней той, которую предлагают книги и газеты. Он имел право думать, что особенно искренна мудрость пьяных, а за последнее время ему
казалось, что все люди нетрезвы.
Курчавая борода егеря была когда-то такой же
черной, как его густейшие брови, теперь она была обескрашена сединой, точно осыпана крупной солью; голос его звучал громко, но однотонно, жестяно, и вся тускло-серая фигура егеря
казалась отлитой из олова.