Неточные совпадения
«Идиоты!» — думал Клим. Ему вспоминались безмолвные слезы бабушки пред развалинами ее дома, вспоминались уличные сцены, драки мастеровых, буйства пьяных мужиков у дверей базарных трактиров на городской площади против гимназии и снова слезы бабушки, сердито-насмешливые словечки Варавки о народе, пьяном, хитром и ленивом.
Казалось даже, что после истории с Маргаритой все люди стали
хуже: и богомольный, благообразный старик дворник Степан, и молчаливая, толстая Феня, неутомимо пожиравшая все сладкое.
— Не понимаю я тебя. Ты
кажешься порядочным, но… как-то все прыгаешь к
плохому. Что это значит?
— Я не считаю это несчастием для него; мне всегда
казалось, что он был бы
плохим доктором.
Самгин завидовал уменью Маракуева говорить с жаром, хотя ему
казалось, что этот человек рассказывает прозой всегда одни и те же
плохие стихи. Варвара слушает его молча, крепко сжав губы, зеленоватые глаза ее смотрят в медь самовара так, как будто в самоваре сидит некто и любуется ею.
И почти всегда ему, должно быть,
казалось, что он сообщил о человеке мало
плохого, поэтому он закреплял конец своей повести узлом особенно резких слов.
Тот снова отрастил до плеч свои ангельские кудри, но голубые глаза его помутнели, да и весь он выцвел, поблек, круглое лицо обросло негустым, желтым волосом и стало длиннее, суше. Говоря, он пристально смотрел в лицо собеседника, ресницы его дрожали, и
казалось, что чем больше он смотрит, тем
хуже видит. Он часто и осторожно гладил правой рукою кисть левой и переспрашивал...
— Обо всем, — серьезно сказала Сомова, перебросив косу за плечо. — Чаще всего он говорил: «Представьте, я не знал этого». Не знал же он ничего
плохого, никаких безобразий, точно жил в шкафе, за стеклом. Удивительно, такой бестолковый ребенок. Ну — влюбилась я в него. А он — астроном, геолог, — целая толпа ученых, и все опровергал какого-то Файэ, который,
кажется, давно уже помер. В общем — милый такой, олух царя небесного. И — похож на Инокова.
Самгину
показалось, что постоялец как будто вырос за этот час, лицо его
похудело, сделалось благообразнее. Самгин великодушно подал ему руку.
В костюме сестры милосердия она
показалась Самгину жалостно постаревшей. Серая,
худая, она все встряхивала головой, забывая, должно быть, что буйная шапка ее волос связана чепчиком, отчего голова, на длинном теле ее,
казалась уродливо большой. Торопливо рассказав, что она едет с двумя родственниками мужа в имение его матери вывозить оттуда какие-то ценные вещи, она воскликнула...
Вечером он выехал в Дрезден и там долго сидел против Мадонны, соображая: что мог бы сказать о ней Клим Иванович Самгин? Ничего оригинального не нашлось, а все пошлое уже было сказано. В Мюнхене он отметил, что баварцы толще пруссаков. Картин в этом городе,
кажется, не меньше, чем в Берлине, а погода — еще
хуже. От картин, от музеев он устал, от солидной немецкой скуки решил перебраться в Швейцарию, — там жила мать. Слово «мать» потребовало наполнения.
— Обедать? Спасибо. А я хотел пригласить вас в ресторан, тут, на площади у вас, не
плохой ресторанос, — быстро и звонко говорил Тагильский, проходя в столовую впереди Самгина, усаживаясь к столу. Он удивительно не похож был на человека, каким Самгин видел его в строгом кабинете Прейса, — тогда он
казался сдержанным, гордым своими знаниями, относился к людям учительно, как профессор к студентам, а теперь вот сорит словами, точно ветер.
— Почему вы живете здесь? Жить нужно в Петербурге, или — в Москве, но это — на
худой конец. Переезжайте в Петербург. У меня там есть хороший знакомый, видный адвокат, неославянофил, то есть империалист, патриот, немножко — идиот, в общем — ‹скот›. Он мне кое-чем обязан, и хотя у него,
кажется, трое сотрудников, но и вам нашлась бы хорошая работа. Переезжайте.
—
Кажется, ей жалко было меня, а мне — ее.
Худые башмаки… У нее замечательно красивая ступня, пальчики эдакие аккуратные… каждый по-своему — молодец. И вся она — красивая, эх как! Будь кокоткой — нажила бы сотни тысяч, — неожиданно заключил он и даже сам, должно быть, удивился, — как это он сказал такую дрянь? Он посмотрел на Самгина, открыв рот, но Клим Иванович, нахмурясь, спросил...
Неточные совпадения
Мы тронулись в путь; с трудом пять
худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил;
казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
Вернер был мал ростом, и
худ, и слаб, как ребенок; одна нога была у него короче другой, как у Байрона; в сравнении с туловищем голова его
казалась огромна: он стриг волосы под гребенку, и неровности его черепа, обнаруженные таким образом, поразили бы френолога странным сплетением противоположных наклонностей.
«Недели через три на седьмую версту, [На седьмой версте от Петербурга, в Удельной, находилась известная больница для умалишенных.] милости просим! Я,
кажется, сам там буду, если еще
хуже не будет», — бормотал он про себя.
С новым, странным, почти болезненным, чувством всматривался он в это бледное,
худое и неправильное угловатое личико, в эти кроткие голубые глаза, могущие сверкать таким огнем, таким суровым энергическим чувством, в это маленькое тело, еще дрожавшее от негодования и гнева, и все это
казалось ему более и более странным, почти невозможным. «Юродивая! юродивая!» — твердил он про себя.
Как в людях многие имеют слабость ту же: // Всё
кажется в другом ошибкой нам: // А примешься за дело сам, // Так напроказишь вдвое
хуже.