Неточные совпадения
Клим не поверил. Но когда горели дома на окраине
города и Томилин привел Клима смотреть на пожар, мальчик повторил свой вопрос.
В густой толпе зрителей никто не хотел качать воду, полицейские выхватывали
из толпы за шиворот людей, бедно одетых, и кулаками гнали их к машинам.
Бабушку никто не любил. Клим, видя это, догадался, что он неплохо сделает, показывая, что только он любит одинокую старуху. Он охотно слушал ее рассказы о таинственном доме. Но
в день своего рождения бабушка повела Клима гулять и
в одной
из улиц
города,
в глубине большого двора, указала ему неуклюжее, серое, ветхое здание
в пять окон, разделенных тремя колоннами, с развалившимся крыльцом, с мезонином
в два окна.
— Ну, пусть не так! — равнодушно соглашался Дмитрий, и Климу казалось, что, когда брат рассказывает даже именно так, как было, он все равно не верит
в то, что говорит. Он знал множество глупых и смешных анекдотов, но рассказывал не смеясь, а как бы даже конфузясь. Вообще
в нем явилась непонятная Климу озабоченность, и людей на улицах он рассматривал таким испытующим взглядом, как будто считал необходимым понять каждого
из шестидесяти тысяч жителей
города.
Он перевелся
из другого
города в пятый класс; уже третий год, восхищая учителей успехами
в науках, смущал и раздражал их своим поведением. Среднего роста, стройный, сильный, он ходил легкой, скользящей походкой, точно артист цирка. Лицо у него было не русское, горбоносое, резко очерченное, но его смягчали карие, женски ласковые глаза и невеселая улыбка красивых, ярких губ; верхняя уже поросла темным пухом.
Макаров, посвистывая громко и дерзко, смотрел на все глазами человека, который только что явился
из большого
города в маленький, где ему не нравится.
Быстрая походка людей вызвала у Клима унылую мысль: все эти сотни и тысячи маленьких воль, встречаясь и расходясь, бегут к своим целям, наверное — ничтожным, но ясным для каждой
из них. Можно было вообразить, что горьковатый туман — горячее дыхание людей и все
в городе запотело именно от их беготни. Возникала боязнь потерять себя
в массе маленьких людей, и вспоминался один
из бесчисленных афоризмов Варавки, — угрожающий афоризм...
Но, сняв пальто
в маленькой, скудно освещенной приемной и войдя
в комнату, он почувствовал, что его перебросило сказочно далеко из-под невидимого неба, раскрошившегося снегом,
из невидимого
в снегу
города.
— У нас ухо забито шумом каменных
городов, извозчиками, да, да! Истинная, чистая музыка может возникнуть только
из совершенной тишины. Бетховен был глух, но ухо Вагнера слышало несравнимо хуже Бетховена, поэтому его музыка только хаотически собранный материал для музыки. Мусоргский должен был оглушаться вином, чтоб слышать голос своего гения
в глубине души, понимаете?
Было что-то нелепое
в гранитной массе Исакиевского собора,
в прикрепленных к нему серых палочках и дощечках лесов, на которых Клим никогда не видел ни одного рабочего. По улицам машинным шагом ходили необыкновенно крупные солдаты; один
из них, шагая впереди, пронзительно свистел на маленькой дудочке, другой жестоко бил
в барабан.
В насмешливом, злокозненном свисте этой дудочки,
в разноголосых гудках фабрик, рано по утрам разрывавших сон, Клим слышал нечто, изгонявшее его
из города.
Из облака радужной пыли выехал бородатый извозчик, товарищи сели
в экипаж и через несколько минут ехали по улице
города, близко к панели. Клим рассматривал людей; толстых здесь больше, чем
в Петербурге, и толстые, несмотря на их бороды, были похожи на баб.
— Губернатор приказал выслать Инокова
из города, обижен корреспонденцией о лотерее, которую жена его устроила
в пользу погорельцев. Гришу ищут, приходила полиция, требовали, чтоб я сказала, где он. Но — ведь я же не знаю! Не верят.
Вытряхивая пыль
из бороды, Варавка сказал Климу, что мать просит его завтра же вечером возвратиться
в город.
Климу послышалось, что вопрос звучит иронически.
Из вежливости он не хотел расходиться с москвичом
в его оценке старого
города, но, прежде чем собрался утешить дядю Хрисанфа, Диомидов, не поднимая головы, сказал уверенно и громко...
Лидия села
в кресло, закинув ногу на ногу, сложив руки на груди, и как-то неловко тотчас же начала рассказывать о поездке по Волге, Кавказу, по морю
из Батума
в Крым. Говорила она, как будто торопясь дать отчет о своих впечатлениях или вспоминая прочитанное ею неинтересное описание пароходов,
городов, дорог. И лишь изредка вставляла несколько слов, которые Клим принимал как ее слова.
С восхода солнца и до полуночи на улицах суетились люди, но еще более были обеспокоены птицы, — весь день над Москвой реяли стаи галок, голубей, тревожно перелетая
из центра
города на окраины и обратно; казалось, что
в воздухе беспорядочно снуют тысячи черных челноков, ткется ими невидимая ткань.
Черная сеть птиц шумно трепетала над
городом, но ни одна
из них не летела
в сторону Ходынки.
В одной
из трещин
города появился синий отряд конных, они вместе с лошадями подскакивали на мостовой, как резиновые игрушки, над ними качались, точно удилища, тоненькие древки, мелькали
в воздухе острия пик, похожие на рыб.
Очень пыльно было
в доме, и эта пыльная пустота, обесцвечивая мысли, высасывала их. По комнатам, по двору лениво расхаживала прислуга, Клим смотрел на нее, как смотрят
из окна вагона на коров вдали,
в полях. Скука заплескивала его, возникая отовсюду, от всех людей, зданий, вещей, от всей массы
города, прижавшегося на берегу тихой, мутной реки. Картины выставки линяли, забывались, как сновидение, и думалось, что их обесцвечивает, поглощает эта маленькая, сизая фигурка царя.
Самым интересным человеком
в редакции и наиболее характерным для газеты Самгин, присмотревшись к сотрудникам, подчеркнул Дронова, и это немедленно понизило
в его глазах значение «органа печати». Клим должен был признать, что
в роли хроникера Дронов на своем месте. Острый взгляд его беспокойных глаз проникал сквозь стены домов
города в микроскопическую пыль буднишной жизни, зорко находя
в ней, ловко извлекая
из нее наиболее крупные и темненькие пылинки.
Все, что Дронов рассказывал о жизни
города, отзывалось непрерывно кипевшей злостью и сожалением, что
из этой злости нельзя извлечь пользу, невозможно превратить ее
в газетные строки. Злая пыль повестей хроникера и отталкивала Самгина, рисуя жизнь медленным потоком скучной пошлости, и привлекала, позволяя ему видеть себя не похожим на людей, создающих эту пошлость. Но все же он раза два заметил Дронову...
Каждый
из них тоже как будто обладал невидимым мешочком серой пыли, и все, подобно мальчишкам, играющим на немощеных улицах окраин
города, горстями бросали друг
в друга эту пыль.
С той поры он почти сорок лет жил, занимаясь историей
города, написал книгу, которую никто не хотел издать, долго работал
в «Губернских ведомостях», печатая там отрывки своей истории, но был изгнан
из редакции за статью, излагавшую ссору одного
из губернаторов с архиереем; светская власть обнаружила
в статье что-то нелестное для себя и зачислила автора
в ряды людей неблагонадежных.
Слева от Самгина хохотал на о владелец лучших
в городе семейных бань Домогайлов, слушая быстрый говорок Мазина, члена городской управы, толстого, с дряблым, безволосым лицом скопца; два года тому назад этот веселый распутник насильно выдал дочь свою за вдового помощника полицмейстера, а дочь, приехав домой из-под венца, — застрелилась.
«Вот, Клим, я
в городе, который считается самым удивительным и веселым во всем мире. Да, он — удивительный. Красивый, величественный, веселый, — сказано о нем. Но мне тяжело. Когда весело жить — не делают пакостей. Только здесь понимаешь, до чего гнусно, когда
из людей делают игрушки. Вчера мне показывали «Фоли-Бержер», это так же обязательно видеть, как могилу Наполеона. Это — венец веселья. Множество удивительно одетых и совершенно раздетых женщин, которые играют, которыми играют и…»
Была
в этой фразе какая-то внешняя правда, одна
из тех правд, которые он легко принимал, если находил их приятными или полезными. Но здесь, среди болот, лесов и гранита, он видел чистенькие
города и хорошие дороги, каких не было
в России, видел прекрасные здания школ, сытый скот на опушках лесов; видел, что каждый кусок земли заботливо обработан, огорожен и всюду упрямо трудятся, побеждая камень и болото, медлительные финны.
—
Из Выборга. Был и
в других
городах.
Часа через полтора Самгин шагал по улице, следуя за одним
из понятых, который покачивался впереди него, а сзади позванивал шпорами жандарм. Небо на востоке уже предрассветно зеленело, но
город еще спал, окутанный теплой, душноватой тьмою. Самгин немножко любовался своим спокойствием, хотя было обидно идти по пустым улицам за человеком, который, сунув руки
в карманы пальто, шагал бесшумно, как бы не касаясь земли ногами, точно он себя нес на руках, охватив ими бедра свои.
Самгин думал, что вот таких
городов больше полусотни, вокруг каждого
из них по десятку маленьких уездных и по нескольку сотен безграмотных сел, деревень спрятано
в болотах и лесах.
За
городом работали сотни три землекопов, срезая гору, расковыривая лопатами зеленоватые и красные мергеля, — расчищали съезд к реке и место для вокзала. Согнувшись горбато, ходили люди
в рубахах без поясов, с расстегнутыми воротами, обвязав кудлатые головы мочалом. Точно избитые собаки, визжали и скулили колеса тачек. Трудовой шум и жирный запах сырой глины стоял
в потном воздухе. Группа рабочих тащила волоком по земле что-то железное, уродливое, один
из них ревел...
А минутами ему казалось, что он чем-то руководит, что-то направляет
в жизни огромного
города, ведь каждый человек имеет право вообразить себя одной
из тех личностей, бытие которых окрашивает эпохи. На собраниях у Прейса, все более многолюдных и тревожных, он солидно говорил...
— Вообще — это бесполезное занятие
в чужом огороде капусту садить.
В Орле жил под надзором полиции один политический человек, уже солидного возраста и большой умственной доброты. Только — доброта не средство против скуки.
Город — скучный, пыльный, ничего орлиного не содержит, а свинства — сколько угодно! И вот он, добряк, решил заняться украшением окружающих людей. Между прочим, жена моя — вторая — немножко пострадала от него —
из гимназии вытурили…
Клим Самгин подумал: упади она, и погибнут сотни людей
из Охотного ряда,
из Китай-города, с Ордынки и Арбата, замоскворецкие люди
из пьес Островского. Еще большие сотни,
в ужасе пред смертью, изувечат, передавят друг друга. Или какой-нибудь иной ужас взорвет это крепко спрессованное тело, и тогда оно, разрушенное, разрушит все вокруг, все здания, храмы, стены Кремля.
Скука вытеснила его
из дому. Над
городом,
в холодном и очень высоком небе, сверкало много звезд, скромно светилась серебряная подкова луны. От огней
города небо казалось желтеньким. По Тверской, мимо ярких окон кофейни Филиппова, парадно шагали проститутки, щеголеватые студенты, беззаботные молодые люди с тросточками. Человек
в мохнатом пальто,
в котелке и с двумя подбородками, обгоняя Самгина, сказал девице, с которой шел под руку...
По улице с неприятной суетливостью, не свойственной солиднейшему
городу, сновали, сталкиваясь, люди, ощупывали друг друга, точно муравьи усиками, разбегались. Точно каждый
из них потерял что-то, ищет или заплутался
в городе, спрашивает: куда идти?
В этой суете Самгину почудилось нечто притворное.
Но усмешка не изгнала
из памяти эту формулу, и с нею он приехал
в свой
город, куда его потребовали Варавкины дела и где — у доктора Любомудрова — он должен был рассказать о Девятом января.
Выпустили Самгина неожиданно и с какой-то обидной небрежностью: утром пришел адъютант жандармского управления с товарищем прокурора, любезно поболтали и ушли, объявив, что вечером он будет свободен, но освободили его через день вечером. Когда он ехал домой, ему показалось, что улицы необычно многолюдны и
в городе шумно так же, как
в тюрьме. Дома его встретил доктор Любомудров, он шел по двору
в больничном халате, остановился, взглянул на Самгина из-под ладони и закричал...
— Чего буяните? — говорил он. — Зря все! Видите: красных лентов нету, стало быть, не забастовщик, ну? И женщина провожает… подходящая,
из купчих, видно. Господин — тоже купец, я его знаю, пером торгует
в Китай-городе, фамилие забыл. Ну? Служащего, видать, хоронют…
Но, несмотря на голоса
из темноты, огромный
город все-таки вызывал впечатление пустого, онемевшего. Окна ослепли, ворота закрыты, заперты, переулки стали более узкими и запутанными. Чутко настроенный слух ловил далекие щелчки выстрелов, хотя Самгин понимал, что они звучат только
в памяти. Брякнула щеколда калитки. Самгин приостановился. Впереди его знакомый голос сказал...
«Короче, потому что быстро хожу», — сообразил он. Думалось о том, что
в городе живет свыше миллиона людей,
из них — шестьсот тысяч мужчин, расположено несколько полков солдат, а рабочих, кажется, менее ста тысяч, вооружено
из них, говорят, не больше пятисот. И эти пять сотен держат весь
город в страхе. Горестно думалось о том, что Клим Самгин, человек, которому ничего не нужно, который никому не сделал зла, быстро идет по улице и знает, что его могут убить.
В любую минуту. Безнаказанно…
Дни потянулись медленнее, хотя каждый
из них, как раньше, приносил с собой невероятные слухи, фантастические рассказы. Но люди, очевидно, уже привыкли к тревогам и шуму разрушающейся жизни, так же, как привыкли галки и вороны с утра до вечера летать над
городом. Самгин смотрел на них
в окно и чувствовал, что его усталость растет, становится тяжелей, погружает
в состояние невменяемости. Он уже наблюдал не так внимательно, и все, что люди делали, говорили, отражалось
в нем, как на поверхности зеркала.
«
В ней действительно есть много простого, бабьего. Хорошего, дружески бабьего», — нашел он подходящие слова. «Завтра уедет…» — скучно подумал он, допил вино, встал и подошел к окну. Над
городом стояли облака цвета красной меди, очень скучные и тяжелые. Клим Самгин должен был сознаться, что ни одна
из женщин не возбуждала
в нем такого волнения, как эта — рыжая. Было что-то обидное
в том, что неиспытанное волнение это возбуждала женщина, о которой он думал не лестно для нее.
Город Марины тоже встретил его оттепелью,
в воздухе разлита была какая-то сыворотка, с крыш лениво падали крупные капли; каждая
из них, казалось, хочет попасть на мокрую проволоку телеграфа, и это раздражало, как раздражает запонка или пуговица, не желающая застегнуться. Он сидел у окна,
в том же пошленьком номере гостиницы, следил, как сквозь мутный воздух падают стеклянные капли, и вспоминал встречу с Мариной. Было
в этой встрече нечто слишком деловитое и обидное.
Через несколько дней он должен был ехать
в один
из городов на Волге утверждать Марину
в правах на имущество, отказанное ей по завещанию какой-то старой девой.
Впереди него, из-под горы, вздымались молодо зеленые вершины лип, среди них неудачно пряталась золотая, но полысевшая голова колокольни женского монастыря; далее все обрывалось
в голубую яму, — по зеленому ее дну, от
города, вдаль, к темным лесам, уходила синеватая река. Все было очень мягко, тихо, окутано вечерней грустью.
За окном тяжко двигался крестный ход: обыватели
города, во главе с духовенством всех церквей, шли за
город,
в поле — провожать икону Богородицы
в далекий монастырь, где она пребывала и откуда ее приносили ежегодно
в субботу на пасхальной неделе «гостить», по очереди, во всех церквах
города, а
из церквей, торопливо и не очень «благолепно», носили по всем домам каждого прихода, собирая с «жильцов» десятки тысяч священной дани
в пользу монастыря.
Дома его ждала телеграмма
из Антверпена. «Париж не вернусь еду Петербург Зотова». Он изорвал бумагу на мелкие куски, положил их
в пепельницу, поджег и, размешивая карандашом, дождался, когда бумага превратилась
в пепел. После этого ему стало так скучно, как будто вдруг исчезла цель, ради которой он жил
в этом огромном
городе.
В сущности —
город неприятный, избалован богатыми иностранцами, живет напоказ и обязывает к этому всех своих людей.
Он заслужил
в городе славу азартнейшего игрока
в винт, и Самгин вспомнил, как
в комнате присяжных поверенных при окружном суде рассказывали: однажды Гудим и его партнеры играли непрерывно двадцать семь часов, а на двадцать восьмом один
из них, сыграв «большой шлем», от радости помер, чем и предоставил Леониду Андрееву возможность написать хороший рассказ.
На другой день, утром, он и Тагильский подъехали к воротам тюрьмы на окраине
города. Сеялся холодный дождь, мелкий, точно пыль, истреблял выпавший ночью снег, обнажал земную грязь. Тюрьма — угрюмый квадрат высоких толстых стен
из кирпича, внутри стен врос
в землю давно не беленный корпус, весь
в пятнах, точно пролежни, по углам корпуса — четыре башни,
в средине его на крыше торчит крест тюремной церкви.
От этих людей Самгин знал, что
в городе его считают «столичной штучкой», гордецом и нелюдимом, у которого есть причины жить одиноко, подозревают
в нем человека убеждений крайних и, напуганные событиями пятого года, не стремятся к более близкому знакомству с человеком
из бунтовавшей Москвы.
В течение ближайших дней он убедился, что действительно ему не следует жить
в этом
городе. Было ясно:
в адвокатуре местной, да, кажется, и у некоторых обывателей, подозрительное и враждебное отношение к нему — усилилось. Здоровались с ним так, как будто, снимая шапку, оказывали этим милость, не заслуженную им. Один
из помощников, которые приходили к нему играть
в винт, ответил на его приглашение сухим отказом. А Гудим, встретив его
в коридоре суда, крякнул и спросил...