Неточные совпадения
— Я хотел назвать его Нестор или Антипа, но,
знаете, эта глупейшая церемония, попы, «отрицаешься
ли сатаны», «дунь», «плюнь»…
— Забыл я: Иван писал мне, что он с тобой разошелся. С кем же ты живешь, Вера, а? С богатым, видно? Адвокат, что
ли? Ага, инженер. Либерал? Гм… А Иван — в Германии, говоришь? Почему же не в Швейцарии? Лечится? Только лечится? Здоровый был. Но — в принципах не крепок. Это все
знали.
—
Знаю. Я так и думала, что скажешь отцу. Я, может быть, для того и просила тебя не говорить, чтоб испытать: скажешь
ли? Но я вчера сама сказала ему. Ты — опоздал.
— В сущности, мы едва
ли имеем право делать столь определенные выводы о жизни людей. Из десятков тысяч мы
знаем, в лучшем случае, как живет сотня, а говорим так, как будто изучили жизнь всех.
— Не
знаю, можно
ли объяснить эту жадность на чужое необходимостью для нашей страны организующих идей, — сказал Туробоев, вставая.
— Ваша мать приятный человек. Она
знает музыку. Далеко
ли тут кладбище? Я люблю все элегическое. У нас лучше всего кладбища. Все, что около смерти, у нас — отлично.
— Черт его
знает — мистик он, что
ли? Полуумный какой-то. А у Лидии, кажется, тоже есть уклон в эту сторону. Вообще — компания не из блестящих…
— Варя, — сказала Лидия, — я не умею утешать. И вообще, надо
ли утешать? Я не
знаю…
— Не
знаю, — равнодушно ответил Иноков. — Кажется, в Казани на акушерских курсах. Я ведь с ней разошелся. Она все заботится о конституции, о революции. А я еще не
знаю, нужна
ли революция…
— Видишь
ли, как это случилось, — я всегда так много с тобой говорю и спорю, когда я одна, что мне кажется, ты все
знаешь… все понял.
— И, кроме того, Иноков пишет невозможные стихи, просто,
знаете, смешные стихи. Кстати, у меня накопилось несколько аршин стихотворений местных поэтов, — не хотите
ли посмотреть? Может быть, найдете что-нибудь для воскресных номеров. Признаюсь, я плохо понимаю новую поэзию…
— Изорвал,
знаете; у меня все расползлось, людей не видно стало, только слова о людях, — глухо говорил Иноков, прислонясь к белой колонке крыльца, разминая пальцами папиросу. — Это очень трудно — писать бунт; надобно чувствовать себя каким-то… полководцем, что
ли? Стратегом…
— Час тому назад я был в собрании людей, которые тоже шевелятся, обнаруживают эдакое,
знаешь, тараканье беспокойство пред пожаром. Там была носатая дамища с фигурой извозчика и при этом — тайная советница, генеральша, да! Была дочь богатого винодела, кажется, что
ли. И много других, все отличные люди, то есть действующие от лица масс. Им — денег надобно, на журнал. Марксистский.
— Уж не
знаю, марксистка
ли я, но я человек, который не может говорить того, чего он не чувствует, и о любви к народу я не говорю.
— А я в то утро, как увели вас, взяла корзинку, будто на базар иду, а сама к Семену Васильичу, к Алексею Семенычу, так и так, — говорю. Они в той же день Танечку отправили в Кострому,
узнать — Варя-то цела
ли?
—
Знаете, Лидия жаловалась на природу, на власть инстинкта; я не понимала ее. Но — она права! Телепнева — величественно, даже до слез красива, именно до слез радости и печали, право — это так! А ведь чувство она будит лошадиное, не правда
ли?
— Что ты советуешь женщинам быть няньками, кормилицами, что
ли, — вообще невероятно глупо все! И что доброта неуместна, даже — преступна, и все это,
знаешь, с таким жаром, отечески строго… бездельник!
Варвара указала глазами на крышу флигеля; там, над покрасневшей в лучах заката трубою, едва заметно курчавились какие-то серебряные струйки. Самгин сердился на себя за то, что не умеет отвлечь внимание в сторону от этой дурацкой трубы. И — не следовало спрашивать о матери. Он вообще был недоволен собою, не
узнавал себя и даже как бы не верил себе. Мог
ли он несколько месяцев тому назад представить, что для него окажется возможным и приятным такое чувство к Варваре, которое он испытывает сейчас?
— Да, глупо… я
знаю! Но — обидно, видишь
ли. Нет, не обидно?
— Не видел ничего более безобразного, чем это… учреждение. Впрочем — люди еще отвратительнее. Здесь, очевидно, особенный подбор людей, не правда
ли? До свидания, — он снова протянул руку Самгину и сквозь зубы сказал: —
Знаете — Равашоля можно понять, а?
— Да
знаете, — нерешительно сказал слабенький голосок. — Уже коли через двадцать лет убиенного царя вспомнили, ну — иди каждый в свой приходский храм, панихиду служи, что
ли…
— Вот, я говорю, — удивленно ответила она. — Видишь
ли… Ты ведь
знаешь, как дорог мне?
У кого-то из старых французов, Феваля или Поль де-Кока, он вычитал, что в интимных отношениях супругов есть признаки, по которым муж, если он не глуп, всегда
узнает, была
ли его жена в объятиях другого мужчины.
—
Знаешь, меня познакомили с одним художником; не решаю, талантлив
ли он, но — удивительный!
— Околоток этот молодой, а — хитер. Нарочно останавливает, чтобы
знать, нет
ли каких говорунов. Намедни один выискался, выскочил, а он его — цап! И — в участок. Вместе работают, наверное…
— О таких вещах всем не рассказывают, — ответил Гогин, садясь, и ткнул недокуренную папиросу в пепельницу. — Видите
ли, — более решительно и строго заговорил он, — я, в некотором роде, официальное лицо, комитет поручил мне
узнать у вас: вы не замечали в ее поведении каких-либо… странностей?
— Ну, — сказал он, не понижая голоса, — о ней все собаки лают, курицы кудакают, даже свиньи хрюкать начали. Скучно, батя! Делать нечего. В карты играть — надоело, давайте сделаем революцию, что
ли? Я эту публику понимаю. Идут в революцию, как неверующие церковь посещают или участвуют в крестных ходах. Вы
знаете — рассказ напечатал я, — не читали?
— Люди начинают разбираться в событиях, — организовался «Союз 17 октября», — сообщал он, но не очень решительно, точно сомневался: те
ли слова говорит и таким
ли тоном следует говорить их? — Тут,
знаете, выдвигается Стратонов, оч-чень сильная личность, очень!
«А ведь он издевается, скотина, — догадался Клим. — Черт его
знает — не шпион
ли?»
Самгин не
знал — может
ли, но сказал...
— Я ее — не люблю, но,
знаешь, — тянет меня к ней, как с холода в тепло или — в тень, когда жарко. Странно, не правда
ли? В ней есть что-то мужское, тебе не кажется?
— Ради ее именно я решила жить здесь, — этим все сказано! — торжественно ответила Лидия. — Она и нашла мне этот дом, — уютный, не правда
ли? И всю обстановку, все такое солидное, спокойное. Я не выношу новых вещей, — они, по ночам, трещат. Я люблю тишину. Помнишь Диомидова? «Человек приближается к себе самому только в совершенной тишине». Ты ничего не
знаешь о Диомидове?
— Тебе охота
знать, верую
ли я в бога? Верую. Но — в того, которого в древности звали Пропатор, Проарх, Эон, — ты с гностиками знаком?
— Зря ты, Клим Иванович, ежа предо мной изображаешь, — иголочки твои не страшные, не колют. И напрасно ты возжигаешь огонь разума в сердце твоем, — сердце у тебя не горит, а — сохнет. Затрепал ты себя — анализами, что
ли, не
знаю уж чем! Но вот что я
знаю: критически мыслящая личность Дмитрия Писарева, давно уже лишняя в жизни, вышла из моды, — критика выродилась в навязчивую привычку ума и — только.
— Кажется, в доме этом помещено какое-то училище или прогимназия, — ты
узнай, не купит
ли город его, дешево возьму!
— Ну, — черт его
знает, может быть, и сатира! — согласился Безбедов, но тотчас же сказал: — У Потапенко есть роман «Любовь», там женщина тоже предпочитает мерзавца этим… честным деятелям. Женщина, по-моему, —
знает лучше мужчины вкус жизни. Правду жизни, что
ли…
— Не
знаю — благодарить
ли тебя за такое высокое мнение о моей хитрости или — обругать, чтоб тебе стыдно стало? Но тебе, кажется, уже и стыдно.
— Я спросила у тебя о Валентине вот почему: он добился у жены развода, у него — роман с одной девицей, и она уже беременна. От него
ли, это — вопрос. Она — тонкая штучка, и вся эта история затеяна с расчетом на дурака. Она — дочь помещика, — был такой шумный человек, Радомыслов: охотник, картежник, гуляка; разорился, кончил самоубийством. Остались две дочери, эдакие,
знаешь, «полудевы», по Марселю Прево, или того хуже: «девушки для радостей», — поют, играют, ну и все прочее.
— Это — плохо, я
знаю. Плохо, когда человек во что бы то ни стало хочет нравиться сам себе, потому что встревожен вопросом: не дурак
ли он? И догадывается, что ведь если не дурак, тогда эта игра с самим собой, для себя самого, может сделать человека еще хуже, чем он есть. Понимаете, какая штука?
«Я видел в приюте слепых, как ходят эти несчастные, вытянув руки вперед, не
зная, куда идти. Но все человечество не есть
ли такие же слепцы, не ходят
ли они в мире тоже ощупью?»
— Какой ужасный город! В Москве все так просто… И — тепло. Охотный ряд, Художественный театр, Воробьевы горы… На Москву можно посмотреть издали, я не
знаю, можно
ли видеть Петербург с высоты, позволяет
ли он это? Такой плоский, огромный, каменный…
Знаешь — Стратонов сказал: «Мы, политики, хотим сделать деревянную Россию каменной».
— Все одобряют, — сказал Дронов, сморщив лицо. — Но вот на жену — мало похожа. К хозяйству относится небрежно, как прислуга. Тагильский ее давно
знает, он и познакомил меня с ней. «Не хотите
ли, говорит, взять девицу, хорошую, но равнодушную к своей судьбе?» Тагильского она, видимо, отвергла, и теперь он ее называет путешественницей по спальням. Но я — не ревнив, а она — честная баба. С ней — интересно. И,
знаешь, спокойно: не обманет, не продаст.
— Конечно, Семидубов этот — фигура мутная. Черт его
знает — зачем нужны такие? Иной раз я себя спрашиваю: не похож
ли на него?
— Вы
знаете профессора Пыльникова? Да? Не правда
ли — какой остроумный и талантливый? Осенью он приезжал к нам на охоту… тут у нас на озере масса диких гусей…
«А этот, с веснушками, в синей блузе, это… московский — как его звали? Ученик медника? Да, это — он. Конечно. Неужели я должен снова встретить всех, кого
знал когда-то? И — что значат вот эти встречи? Значат
ли они, что эти люди так же редки, точно крупные звезды, или — многочисленны, как мелкие?»