Неточные совпадения
По ее рассказам, нищий этот был великий грешник и злодей, в голодный год он продавал людям муку с песком, с известкой, судился за это, истратил все деньги свои на подкупы судей и
хотя мог бы
жить в скромной бедности, но вот нищенствует.
О боге она говорила, точно о добром и хорошо знакомом ей старике, который
живет где-то близко и может делать все, что
хочет, но часто делает не так, как надо.
И быстреньким шепотом он поведал, что тетка его, ведьма, околдовала его, вогнав в живот ему червя чревака, для того чтобы он, Дронов, всю жизнь мучился неутолимым голодом. Он рассказал также, что родился в год, когда отец его воевал с турками, попал в плен, принял турецкую веру и теперь
живет богато; что ведьма тетка, узнав об этом, выгнала из дома мать и бабушку и что мать очень
хотела уйти в Турцию, но бабушка не пустила ее.
— Вот, не спишь,
хотя уже двенадцатый час, а утром тебя не добудишься. Теперь тебе придется вставать раньше, Степан Андреевич не будет
жить у нас.
Однажды ему удалось подсмотреть, как Борис, стоя в углу, за сараем, безмолвно плакал, закрыв лицо руками, плакал так, что его шатало из стороны в сторону, а плечи его дрожали, точно у слезоточивой Вари Сомовой, которая
жила безмолвно и как тень своей бойкой сестры. Клим
хотел подойти к Варавке, но не решился, да и приятно было видеть, что Борис плачет, полезно узнать, что роль обиженного не так уж завидна, как это казалось.
— Ну, милый Клим, — сказал он громко и храбро,
хотя губы у него дрожали, а опухшие, красные глаза мигали ослепленно. — Дела заставляют меня уехать надолго. Я буду
жить в Финляндии, в Выборге. Вот как. Митя тоже со мной. Ну, прощай.
Летом, на другой год после смерти Бориса, когда Лидии минуло двенадцать лет, Игорь Туробоев отказался учиться в военной школе и должен был ехать в какую-то другую, в Петербург. И вот, за несколько дней до его отъезда, во время завтрака, Лидия решительно заявила отцу, что она любит Игоря, не может без него
жить и не
хочет, чтоб он учился в другом городе.
Представь, что человек
хочет жить по теории Томилина, а?
Он
хотел зажечь лампу, встать, посмотреть на себя в зеркало, но думы о Дронове связывали, угрожая какими-то неприятностями. Однако Клим без особенных усилий подавил эти думы, напомнив себе о Макарове, его угрюмых тревогах, о ничтожных «Триумфах женщин», «рудиментарном чувстве» и прочей смешной ерунде, которой
жил этот человек. Нет сомнения — Макаров все это выдумал для самоукрашения, и, наверное, он втайне развратничает больше других. Уж если он пьет, так должен и развратничать, это ясно.
Испуганный и как во сне, Клим побежал, выскочил за ворота, прислушался; было уже темно и очень тихо, но звука шагов не слыхать. Клим побежал в сторону той улицы, где
жил Макаров, и скоро в сумраке, под липами у церковной ограды, увидал Макарова, — он стоял, держась одной рукой за деревянную балясину ограды, а другая рука его была поднята в уровень головы, и,
хотя Клим не видел в ней револьвера, но, поняв, что Макаров сейчас выстрелит, крикнул...
—
Жила, как все девушки, вначале ничего не понимала, потом поняла, что вашего брата надобно любить, ну и полюбила одного,
хотел он жениться на мне, да — раздумал.
— Конечно. Такая бойкая цыганочка. Что… как она
живет?
Хочет быть актрисой? Это настоящее женское дело, — закончил он, усмехаясь в лицо Клима, и посмотрел в сторону Спивак; она, согнувшись над клавиатурой через плечо мужа, спрашивала Марину...
— И пьет. Вообще тут многие
живут в тревожном настроении, перелом души! — продолжал Дмитрий все с радостью. — А я, кажется, стал похож на Дронова:
хочу все знать и ничего не успеваю. И естественник, и филолог…
— И все вообще, такой ужас! Ты не знаешь: отец, зимою, увлекался водевильной актрисой; толстенькая, красная, пошлая, как торговка. Я не очень хороша с Верой Петровной, мы не любим друг друга, но — господи! Как ей было тяжело! У нее глаза обезумели. Видел, как она поседела? До чего все это грубо и страшно. Люди топчут друг друга. Я
хочу жить, Клим, но я не знаю — как?
— Давно. Должен сознаться, что я… редко пишу ему. Он отвечает мне поучениями, как надо
жить, думать, веровать. Рекомендует книги… вроде бездарного сочинения Пругавина о «Запросах народа и обязанностях интеллигенции». Его письма кажутся мне наивнейшей риторикой, совершенно несовместной с торговлей дубовой клепкой. Он
хочет, чтоб я унаследовал те привычки думать, от которых сам он, вероятно, уже отказался.
— Не надо лгать друг другу, — слышал Самгин. — Лгут для того, чтоб удобнее
жить, а я не ищу удобств, пойми это! Я не знаю, чего
хочу. Может быть — ты прав: во мне есть что-то старое, от этого я и не люблю ничего и все кажется мне неверным, не таким, как надо.
С той поры он почти сорок лет
жил, занимаясь историей города, написал книгу, которую никто не
хотел издать, долго работал в «Губернских ведомостях», печатая там отрывки своей истории, но был изгнан из редакции за статью, излагавшую ссору одного из губернаторов с архиереем; светская власть обнаружила в статье что-то нелестное для себя и зачислила автора в ряды людей неблагонадежных.
— Да что же продолжать? Вот
хочу ехать в деревню, к Туробоеву, он хвастается, что там, в реке, необыкновенные окуни
живут.
— Не отрицаю, и в этой плесени есть своя красота, но — пора проститься с нею, если мы
хотим жить.
С той поры прошло двадцать лет, и за это время он
прожил удивительно разнообразную жизнь, принимал участие в смешной авантюре казака Ашинова, который
хотел подарить России Абиссинию, работал где-то во Франции бойцом на бойнях, наконец был миссионером в Корее, — это что-то очень странное, его миссионерство.
Клим видел, что в ней кипит детская радость
жить, и
хотя эта радость казалась ему наивной, но все-таки завидно было уменье Сомовой любоваться людями, домами, картинами Третьяковской галереи, Кремлем, театрами и вообще всем этим миром, о котором Варвара тоже с наивностью, но лукавой, рассказывала иное.
Но ехать домой он не думал и не поехал, а всю весну, до экзаменов,
прожил, аккуратно посещая университет, усердно занимаясь дома. Изредка, по субботам, заходил к Прейсу, но там было скучно,
хотя явились новые люди: какой-то студент института гражданских инженеров, длинный, с деревянным лицом, драгун, офицер Сумского полка, очень франтоватый, но все-таки похожий на молодого купчика, который оделся военным скуки ради. Там все считали; Тагильский лениво подавал цифры...
—
Хотите познакомиться с человеком почти ваших мыслей? Пчеловод, сектант, очень интересный, книг у него много.
Поживете в деревне, наберетесь сил.
Самгин был настроен благодушно и думал, что, пожалуй, ему следует переехать
жить к Варваре, она очень
хотела этого, и это было бы удобно, — и она и Анфимьевна так заботливо ухаживали за ним.
Ему нравилось, что эти люди построили жилища свои кто где мог или
хотел и поэтому каждая усадьба как будто монумент, возведенный ее хозяином самому себе. Царила в стране Юмала и Укко серьезная тишина, — ее особенно утверждало меланхолическое позвякивание бубенчиков на шеях коров; но это не была тишина пустоты и усталости русских полей, она казалась тишиной спокойной уверенности коренастого, молчаливого народа в своем праве
жить так, как он
живет.
— Объясните мне, серьезный человек, как это: вот я девушка из буржуазной семьи,
живу я сытно и вообще — не плохо, а все-таки
хочу, чтоб эта неплохая жизнь полетела к черту. Почему?
Против этого знакомства Клим ничего не имел,
хотя был убежден, что скромный человек, наверное,
живет по чужому паспорту.
— Как
живем? Да — все так же. Редактор — плачет, потому что ни люди, ни события не
хотят считаться с ним. Робинзон — уходит от нас, бунтует, говорит, что газета глупая и пошлая и что ежедневно, под заголовком, надобно печатать крупным шрифтом: «Долой самодержавие». Он тоже, должно быть, скоро умрет…
— Господин Долганов — есть такой! — доказывал мне, что Христа не было, выдумка — Христос. А —
хотя бы? Мне-то что? И выдумка, а — все-таки есть,
живет!
Живет, Варвара Кирилловна, в каждом из нас кусочек есть, вот в чем суть! Мы, голубушка, плохи, да не так уж страшно…
Он был сыном уфимского скотопромышленника, учился в гимназии, при переходе в седьмой класс был арестован, сидел несколько месяцев в тюрьме, отец его в это время помер, Кумов
прожил некоторое время в Уфе под надзором полиции, затем, вытесненный из дома мачехой, пошел бродить по России, побывал на Урале, на Кавказе,
жил у духоборов,
хотел переселиться с ними в Канаду, но на острове Крите заболел, и его возвратили в Одессу. С юга пешком добрался до Москвы и здесь осел, решив...
Вообще с нею не плохо
жить, но, например, с Никоновой было бы, вероятно, мягче, приятней,
хотя Никонова и старше Варвары.
Он видел, что в этой комнате, скудно освещенной опаловым шаром, пародией на луну, есть люди, чей разум противоречит чувству, но эти люди все же расколоты не так, как он, человек, чувство и разум которого мучает какая-то непонятная третья сила, заставляя его
жить не так, как он
хочет.
— Да, Клим, — говорила она. — Я не могу
жить в стране, где все помешались на политике и никто не
хочет честно работать.
— Вообще —
жить становится любопытно, — говорил он, вынув дешевенькие стальные часы, глядя на циферблат одним глазом. — Вот — не
хотите ли познакомиться с одним интереснейшим явлением? Вы, конечно, слышали: здесь один попик организует рабочих. Совершенно легально, с благословения властей.
Потом он думал еще о многом мелочном, — думал для того, чтоб не искать ответа на вопрос: что мешает ему
жить так, как
живут эти люди? Что-то мешало, и он чувствовал, что мешает не только боязнь потерять себя среди людей, в ничтожестве которых он не сомневался. Подумал о Никоновой: вот с кем он
хотел бы говорить! Она обидела его нелепым своим подозрением, но он уже простил ей это, так же, как простил и то, что она служила жандармам.
—
Хочу, чтоб ты меня устроил в Москве. Я тебе писал об этом не раз, ты — не ответил. Почему? Ну — ладно! Вот что, — плюнув под ноги себе, продолжал он. — Я не могу
жить тут. Не могу, потому что чувствую за собой право
жить подло. Понимаешь? А
жить подло — не сезон. Человек, — он ударил себя кулаком в грудь, — человек дожил до того, что начинает чувствовать себя вправе быть подлецом. А я — не
хочу! Может быть, я уже подлец, но — больше не
хочу… Ясно?
— Большевики — это люди, которые желают бежать на сто верст впереди истории, — так разумные люди не побегут за ними. Что такое разумные? Это люди, которые не
хотят революции, они
живут для себя, а никто не
хочет революции для себя. Ну, а когда уже все-таки нужно сделать немножко революции, он даст немножко денег и говорит: «Пожалуйста, сделайте мне революцию… на сорок пять рублей!»
— Вы представить не можете, как трудно в наши дни
жить человеку, который всем
хочет только добра… Поверьте, — добавил он еще тише, — они догадываются о вашем значении…
И то, что за всеми его старыми мыслями
живет и наблюдает еще одна,
хотя и неясная, но, может быть, самая сильная, возбудило в Самгине приятное сознание своей сложности, оригинальности, ощущение своего внутреннего богатства.
— Нет — глупо! Он — пустой. В нем все — законы, все — из книжек, а в сердце — ничего, совершенно пустое сердце! Нет, подожди! — вскричала она, не давая Самгину говорить. — Он — скупой, как нищий. Он никого не любит, ни людей, ни собак, ни кошек, только телячьи мозги. А я
живу так: есть у тебя что-нибудь для радости? Отдай, поделись! Я
хочу жить для радости… Я знаю, что это — умею!
— Слушай-ко, что я тебе скажу, — заговорила Марина, гремя ключами, становясь против его. И, каждым словом удивляя его, она деловито предложила: не
хочет ли он обосноваться здесь, в этом городе? Она уверена, что ему безразлично, где
жить…
— А что — у вас нет аппетита к барышням? Тут, недалеко, две сестренки
живут, очень милосердные и веселые, — не
хотите ли?
— Нет, как
хотите, но я бы не мог
жить здесь! — Он тыкал тросточкой вниз на оголенные поля в черных полосах уже вспаханной земли, на избы по берегам мутной реки, запутанной в кустарнике.
— Есть причина.
Живу я где-то на задворках, в тупике. Людей — боюсь, вытянут и заставят делать что-нибудь… ответственное. А я не верю, не
хочу. Вот — делают, тысячи лет делали. Ну, и — что же? Вешают за это. Остается возня с самим собой.
— Я думаю, это — очень по-русски, — зубасто улыбнулся Крэйтон. — Мы, британцы, хорошо знаем, где
живем и чего
хотим. Это отличает нас от всех европейцев. Вот почему у нас возможен Кромвель, но не было и никогда не будет Наполеона, вашего царя Петра и вообще людей, которые берут нацию за горло и заставляют ее делать шумные глупости.
«Разве я
хочу жить незаметно? Независимо
хочу я
жить. Этот… бандит нашел независимость мысли в цинизме».
— Почему вы
живете здесь?
Жить нужно в Петербурге, или — в Москве, но это — на худой конец. Переезжайте в Петербург. У меня там есть хороший знакомый, видный адвокат, неославянофил, то есть империалист, патриот, немножко — идиот, в общем — ‹скот›. Он мне кое-чем обязан, и
хотя у него, кажется, трое сотрудников, но и вам нашлась бы хорошая работа. Переезжайте.
«На чем пытаются утвердить себя Макаров, Тагильский? Чего
хотят? Почему Лютов давал деньги эсерам? Чем ему мешало
жить самодержавие?»
— Клим Иванович — газету нужно! Большую демо-кра-ти-че-скую газету.
Жив быть не
хочу, а газета будет. Уговаривал Семидубова — наиграй мне двести тысяч — прославлю во всем мире. Он — мычит, черт его дери. Но — чувствую — колеблется.
Я думаю, что, может быть, гожусь для чего-то другого, я
хочу жить серьезно.