Неточные совпадения
В углу двора, между конюшней и каменной стеной недавно выстроенного дома соседей, стоял, умирая без солнца, большой вяз, у ствола его
были сложены старые доски и бревна, а на них, в уровень с крышей конюшни,
лежал плетенный из прутьев возок дедушки. Клим и Лида влезали в этот возок и сидели в нем, беседуя. Зябкая девочка прижималась к Самгину, и ему
было особенно томно приятно чувствовать ее крепкое, очень горячее тело, слушать задумчивый и ломкий голосок.
Клим не помнил, как он добежал до квартиры Сомовых, увлекаемый Любой. В полутемной спальне, — окна ее
были закрыты ставнями, — на растрепанной, развороченной постели судорожно извивалась Софья Николаевна, ноги и руки ее
были связаны полотенцами, она
лежала вверх лицом, дергая плечами, сгибая колени, била головой о подушку и рычала...
Не более пяти-шести шагов отделяло Клима от края полыньи, он круто повернулся и упал, сильно ударив локтем о лед.
Лежа на животе, он смотрел, как вода, необыкновенного цвета, густая и, должно
быть, очень тяжелая, похлопывала Бориса по плечам, по голове. Она отрывала руки его ото льда, играючи переплескивалась через голову его, хлестала по лицу, по глазам, все лицо Бориса дико выло, казалось даже, что и глаза его кричат: «Руку… дай руку…»
Был один из тех сказочных вечеров, когда русская зима с покоряющей, вельможной щедростью развертывает все свои холодные красоты. Иней на деревьях сверкал розоватым хрусталем, снег искрился радужной пылью самоцветов, за лиловыми лысинами речки, оголенной ветром, на лугах
лежал пышный парчовый покров, а над ним — синяя тишина, которую, казалось, ничто и никогда не поколеблет. Эта чуткая тишина обнимала все видимое, как бы ожидая, даже требуя, чтоб сказано
было нечто особенно значительное.
Лидия вывихнула ногу и одиннадцать дней
лежала в постели. Левая рука ее тоже
была забинтована. Перед отъездом Игоря толстая, задыхающаяся Туробоева, страшно выкатив глаза, привела его проститься с Лидией, влюбленные, обнявшись, плакали, заплакала и мать Игоря.
— Путь к истинной вере
лежит через пустыню неверия, — слышал он. — Вера, как удобная привычка, несравнимо вреднее сомнения. Допустимо, что вера, в наиболее ярких ее выражениях, чувство ненормальное, может
быть, даже психическая болезнь: мы видим верующих истериками, фанатиками, как Савонарола или протопоп Аввакум, в лучшем случае — это слабоумные, как, например, Франциск Ассизский.
Но, подойдя к двери спальной, он отшатнулся: огонь ночной лампы освещал лицо матери и голую руку, рука обнимала волосатую шею Варавки, его растрепанная голова прижималась к плечу матери. Мать
лежала вверх лицом, приоткрыв рот, и, должно
быть, крепко спала; Варавка влажно всхрапывал и почему-то казался меньше, чем он
был днем. Во всем этом
было нечто стыдное, смущающее, но и трогательное.
Придя в себя, Клим изумлялся: как все это просто. Он
лежал на постели, и его покачивало; казалось, что тело его сделалось более легким и сильным, хотя
было насыщено приятной усталостью. Ему показалось, что в горячем шепоте Риты, в трех последних поцелуях ее
были и похвала и благодарность.
Почему-то невозможно
было согласиться, что Лидия Варавка создана для такой любви. И трудно
было представить, что только эта любовь
лежит в основе прочитанных им романов, стихов, в корне мучений Макарова, который становился все печальнее, меньше
пил и говорить стал меньше да и свистел тише.
Клим почувствовал себя умиленным. Забавно
было видеть, что такой длинный человек и такая огромная старуха живут в игрушечном домике, в чистеньких комнатах, где много цветов, а у стены на маленьком, овальном столике торжественно
лежит скрипка в футляре. Макарова уложили на постель в уютной, солнечной комнате. Злобин неуклюже сел на стул и говорил...
На пороге одной из комнаток игрушечного дома он остановился с невольной улыбкой: у стены на диване
лежал Макаров, прикрытый до груди одеялом, расстегнутый ворот рубахи обнажал его забинтованное плечо; за маленьким, круглым столиком сидела Лидия; на столе стояло блюдо, полное яблок; косой луч солнца, проникая сквозь верхние стекла окон, освещал алые плоды, затылок Лидии и половину горбоносого лица Макарова. В комнате
было душисто и очень жарко, как показалось Климу. Больной и девушка
ели яблоки.
Сегодня припадок
был невыносимо длителен. Варавка даже расстегнул нижние пуговицы жилета, как иногда он делал за обедом. В бороде его сверкала красная улыбка, стул под ним потрескивал. Мать слушала, наклонясь над столом и так неловко, что девичьи груди ее
лежали на краю стола. Климу
было неприятно видеть это.
Дмитрий
лежал на койке, ступня левой ноги его забинтована; в синих брюках и вышитой рубахе он
был похож на актера украинской труппы. Приподняв голову, упираясь рукою в постель, он морщился и бормотал...
Ночами,
лежа в постели, Самгин улыбался, думая о том, как быстро и просто он привлек симпатии к себе, он
был уверен, что это ему вполне удалось.
Клим приподнял голову ее, положил себе на грудь и крепко прижал рукою. Ему не хотелось видеть ее глаза,
было неловко, стесняло сознание вины пред этим странно горячим телом. Она
лежала на боку, маленькие, жидкие груди ее некрасиво свешивались обе в одну сторону.
Затем он вспомнил, что в кармане его
лежит письмо матери, полученное днем; немногословное письмо это, написанное с алгебраической точностью, сообщает, что культурные люди обязаны работать, что она хочет открыть в городе музыкальную школу, а Варавка намерен издавать газету и пройти в городские головы. Лидия
будет дочерью городского головы. Возможно, что, со временем, он расскажет ей роман с Нехаевой; об этом лучше всего рассказать в комическом тоне.
Лежа в постели, Клим озабоченно вспоминал голодные, жадные ласки Нехаевой, и ему показалось, что в них
было что-то болезненное, доходящее до границ отчаяния. Она так прижималась к нему, точно хотела исчезнуть в нем. Но
было в ней и нечто детски нежное, минутами она будила и в нем нежность.
Клим вошел в желтоватый сумрак за ширму, озабоченный только одним желанием: скрыть от Нехаевой, что она разгадана. Но он тотчас же почувствовал, что у него похолодели виски и лоб. Одеяло
было натянуто на постели так гладко, что казалось: тела под ним нет, а только одна голова
лежит на подушке и под серой полоской лба неестественно блестят глаза.
Лютов говорил близко, за тесной группой берез, несколько ниже тропы, по которой шел Клим, но его не
было видно, он, должно
быть,
лежал, видна
была фуражка Макарова и синий дымок над нею.
Уже темнело, когда пришли Туробоев, Лютов и сели на террасе, продолжая беседу, видимо, начатую давно. Самгин
лежал и слушал перебой двух голосов.
Было странно слышать, что Лютов говорит без выкриков и визгов, характерных для него, а Туробоев — без иронии. Позванивали чайные ложки о стекло, горячо шипела вода, изливаясь из крана самовара, и это напомнило Климу детство, зимние вечера, когда, бывало, он засыпал пред чаем и его будил именно этот звон металла о стекло.
Через минуту оттуда важно выступил небольшой человечек с растрепанной бородкой и серым, незначительным лицом. Он
был одет в женскую ватную кофту, на ногах, по колено, валяные сапоги, серые волосы на его голове
были смазаны маслом и
лежали гладко. В одной руке он держал узенькую и длинную книгу из тех, которыми пользуются лавочники для записи долгов. Подойдя к столу, он сказал дьякону...
—
Был я там, — сказал Христос печально,
А Фома-апостол усмехнулся
И напомнил: — Чай, мы все оттуда. —
Поглядел Христос во тьму земную
И спросил Угодника Николу:
— Кто это
лежит там, у дороги,
Пьяный, что ли, сонный аль убитый?
— Нет, — ответил Николай Угодник. —
Это просто Васька Калужанин
О хорошей жизни замечтался.
Клим пораженно провожал глазами одну из телег. На нее
был погружен лишний человек, он
лежал сверх трупов, аккуратно положенных вдоль телеги, его небрежно взвалили вкось, почти поперек их, и он высунул из-под брезента голые, разномерные руки; одна
была коротенькая, торчала деревянно и растопырив пальцы звездой, а другая — длинная, очевидно, сломана в локтевом сгибе; свесившись с телеги, она свободно качалась, и кисть ее, на которой не хватало двух пальцев,
была похожа на клешню рака.
Ушел. Диомидов
лежал, закрыв глаза, но рот его открыт и лицо снова безмолвно кричало. Можно
было подумать: он открыл рот нарочно, потому что знает: от этого лицо становится мертвым и жутким. На улице оглушительно трещали барабаны, мерный топот сотен солдатских ног сотрясал землю. Истерически лаяла испуганная собака. В комнате
было неуютно, не прибрано и душно от запаха спирта. На постели Лидии
лежит полуидиот.
«Может
быть, он и здоровый
лежал тут…»
По ночам, волнуемый привычкой к женщине, сердито и обиженно думал о Лидии, а как-то вечером поднялся наверх в ее комнату и
был неприятно удивлен: на пружинной сетке кровати
лежал свернутый матрац, подушки и белье убраны, зеркало закрыто газетной бумагой, кресло у окна — в сером чехле, все мелкие вещи спрятаны, цветов на подоконниках нет.
В дешевом ресторане Кутузов прошел в угол, — наполненный сизой мутью, заказал водки, мяса и, прищурясь, посмотрел на людей, сидевших под низким, закопченным потолком необширной комнаты; трое, в однообразных позах, наклонясь над столиками, сосредоточенно
ели, четвертый уже насытился и, действуя зубочисткой, пустыми глазами смотрел на женщину, сидевшую у окна; женщина читала письмо, на столе пред нею стоял кофейник,
лежала пачка книг в ремнях.
Айно, облокотясь на стол, слушала приоткрыв рот, с явным недоумением на лице. Она
была в черном платье, с большими, точно луковки, пуговицами на груди, подпоясана светло-зеленым кушаком, концы его
лежали на полу.
Он вошел не сразу. Варвара успела лечь в постель,
лежала она вверх лицом, щеки ее опали, нос заострился; за несколько минут до этой она
была согнутая, жалкая и маленькая, а теперь неестественно вытянулась, плоская, и лицо у нее пугающе строго. Самгин сел на стул у кровати и, гладя ее руку от плеча к локтю, зашептал слова, которые казались ему чужими...
Под кожей, судорожно натягивая ее, вздымались детски тонкие ребра, и
было странно видеть, что одна из глубоких ям за ключицами освещена, а в другой
лежит тень.
В тени серых, невысоких стен кремля сидели и
лежали калмыки, татары, персы, вооруженные лопатами, ломами, можно
было подумать, что они только что взяли город с боя и, отдыхая, дожидаются, когда им прикажут разрушить кремль.
У него незаметно сложилось странное впечатление: в России бесчисленно много лишних людей, которые не знают, что им делать, а может
быть, не хотят ничего делать. Они сидят и
лежат на пароходных пристанях, на станциях железных дорог, сидят на берегах рек и над морем, как за столом, и все они чего-то ждут. А тех людей, разнообразным трудом которых он восхищался на Всероссийской выставке, тех не
было видно.
На барьерах лож, рядом с коробками конфект, букетами цветов,
лежали груди, и в их обнаженности
было что-то от хвастовства нищих, которые показывают уродства свои для того, чтоб разжалобить.
Еще дорогой в ресторан он вспомнил, что Любаша недели три тому назад уехала в Петербург, и теперь,
лежа в постели, думал, что она, по доброте души, может
быть причастна к убийству.
— В кусочки, да! Хлебушка у них — ни
поесть, ни посеять. А в магазее хлеб
есть,
лежит. Просили они на посев — не вышло, отказали им. Вот они и решили самосильно взять хлеб силою бунта, значит. Они еще в среду хотели дело это сделать, да приехал земской, напугал. К тому же и день будний, не соберешь весь-то народ, а сегодня — воскресенье.
Почему на нем
лежит обязанность
быть умником, все знать, обо всем говорить, служить эоловой арфой, — кому служить?
Через два часа Клим Самгин сидел на скамье в парке санатории, пред ним в кресле на колесах развалился Варавка, вздувшийся, как огромный пузырь, синее лицо его, похожее на созревший нарыв, лоснилось, медвежьи глаза смотрели тускло, и
было в них что-то сонное, тупое. Ветер поднимал дыбом поредевшие волосы на его голове, перебирал пряди седой бороды, борода
лежала на животе, который поднялся уже к подбородку его. Задыхаясь, свистящим голосом он понукал Самгина...
Через трое суток он
был дома, кончив деловой день,
лежал на диване в кабинете, дожидаясь, когда стемнеет и он пойдет к Никоновой. Варвара уехала на дачу, к знакомым. Пришла горничная и сказала, что его спрашивает Гогин.
По площади ползали окровавленные люди, другие молча подбирали их, несли куда-то; валялось много шапок, галош; большая серая шаль
лежала комом, точно в ней
был завернут ребенок, а около ее, на снеге — темная кисть руки вверх ладонью.
Зарубленный рабочий
лежал лицом в луже крови, точно
пил ее, руки его
были спрятаны под грудью, а ноги — как римская цифра V.
Должно
быть, потому, что в тюрьме
были три заболевания тифом, уголовных с утра выпускали на двор, и, серые, точно камни тюремной стены, они, сидя или
лежа, грелись на весеннем солнце, играли в «чет-нечет», покрякивали,
пели песни.
Знакомый, уютный кабинет Попова
был неузнаваем; исчезли цветы с подоконников, на месте их стояли аптечные склянки с хвостами рецептов, сияла насквозь пронзенная лучом солнца бутылочка красных чернил,
лежали пухлые, как подушки, «дела» в синих обложках; торчал вверх дулом старинный пистолет, перевязанный у курка галстуком белой бумажки.
Спивак, несмотря на то что сын ее
лежал опасно больной,
была почти невидима, с утра исчезала куда-то, являлась на полчаса, на час и снова исчезала.
Драка пред магазином продолжалась не более двух-трех минут, демонстрантов оттеснили, улица быстро пустела; у фонаря, обняв его одной рукой, стоял ассенизатор Лялечкин, черпал котелком воздух на лицо свое; на лице его
были видны только зубы; среди улицы столбом стоял слепец Ермолаев, разводя дрожащими руками, гладил бока свои, грудь, живот и тряс бородой; напротив, у ворот дома,
лежал гимназист, против магазина, головою на панель, растянулся человек в розовой рубахе.
Сквозь ледяной узор на окне видно
было, что на мостовой
лежали, вытянув ружья, четверо, похожие на огромных стерлядей.
Самгин в одной штанине бросился к постели, выхватил из ночного столика браунинг, но, бросив его на постель, надел брюки, туфли, пиджак и снова подбежал к окну; солдат, стрелявший с колена, переваливаясь с бока на бок, катился по мостовой на панель, тот, что
был впереди его, — исчез, а трое все еще
лежали, стреляя.
На другой день он проснулся рано и долго
лежал в постели, куря папиросы, мечтая о поездке за границу. Боль уже не так сильна, может
быть, потому, что привычна, а тишина в кухне и на улице непривычна, беспокоит. Но скоро ее начали раскачивать толчки с улицы в розовые стекла окон, и за каждым толчком следовал глухой, мощный гул, не похожий на гром. Можно
было подумать, что на небо, вместо облаков, туго натянули кожу и по коже бьют, как в барабан, огромнейшим кулаком.
— Просим вас, батенька, съездить в Русьгород и получить деньги там, с одной тети, — к слову скажу: замечательная тетя! Редкой красоты, да и не глупа. Деньги
лежат в депозите суда, и
есть тут какая-то юридическая канитель. Можете?
За магазином, в небольшой комнатке горели две лампы, наполняя ее розоватым сумраком; толстый ковер
лежал на полу, стены тоже
были завешаны коврами, высоко на стене — портрет в черной раме, украшенный серебряными листьями; в углу помещался широкий, изогнутый полукругом диван, пред ним на столе кипел самовар красной меди, мягко блестело стекло, фарфор. Казалось, что магазин, грубо сверкающий серебром и золотом, — далеко отсюда.
— Нет, ей-богу, ты подумай, —
лежит мужчина в постели с женой и упрекает ее, зачем она французской революцией не интересуется! Там
была какая-то мадам, которая интересовалась, так ей за это голову отрубили, — хорошенькая карьера, а? Тогда такая парижская мода
была — головы рубить, а он все их сосчитал и рассказывает, рассказывает… Мне казалось, что он меня хочет запугать этой… головорубкой, как ее?