Неточные совпадения
Люди спят,
мой друг, пойдем в тенистый сад,
Люди спят, одни лишь звезды к нам глядят,
Да и те не видят нас среди ветвей
И не слышат, слышит только соловей.
— Ага, значит — из честных. В
мое время честно писали Омулевский, Нефедов, Бажин, Станюкович, Засодимский, Левитов был, это болтун. Слепцов — со всячинкой… Успенский тоже. Их было двое, Успенских, один — побойчее,
другой — так себе. С усмешечкой.
— Знакома я с ним шесть лет, живу второй год, но вижу редко, потому что он все прыгает во все стороны от меня. Влетит, как шмель, покружится, пожужжит немножко и вдруг: «Люба, завтра я в Херсон еду». Merci, monsieur. Mais — pourquoi? [Благодарю вас. Но — зачем? (франц.)] Милые
мои, — ужасно нелепо и даже горестно в нашей деревне по-французски говорить, а — хочется! Вероятно, для углубления нелепости хочется, а может, для того, чтоб напомнить себе о
другом, о
другой жизни.
— Вот что, Клим: Алина не глупее меня. Я не играю никакой роли в ее романе. Лютова я люблю. Туробоев нравится мне. И, наконец, я не желаю, чтоб
мое отношение к людям корректировалось тобою или кем-нибудь
другим.
Надо иметь в душе некий стержень, и тогда вокруг его образуется все то, что отграничит
мою личность от всех
других, обведет меня резкой чертою.
— Самгин, земляк
мой и
друг детства! — вскричала она, вводя Клима в пустоватую комнату с крашеным и покосившимся к окнам полом. Из дыма поднялся небольшой человек, торопливо схватил руку Самгина и, дергая ее в разные стороны, тихо, виновато сказал...
«Может быть, и я обладаю «
другим чувством», — подумал Самгин, пытаясь утешить себя. — Я — не романтик, — продолжал он, смутно чувствуя, что где-то близко тропа утешения. — Глупо обижаться на девушку за то, что она не оценила
моей любви. Она нашла плохого героя для своего романа. Ничего хорошего он ей не даст. Вполне возможно, что она будет жестоко наказана за свое увлечение, и тогда я…»
— Правильная оценка. Прекрасная идея.
Моя идея. И поэтому: русская интеллигенция должна понять себя как некое единое целое. Именно. Как, примерно, орден иоаннитов, иезуитов, да! Интеллигенция, вся, должна стать единой партией, а не дробиться! Это внушается нам всем ходом современности. Это должно бы внушать нам и чувство самосохранения. У нас нет
друзей, мы — чужестранцы. Да. Бюрократы и капиталисты порабощают нас. Для народа мы — чудаки, чужие люди.
— А критикуют у нас от конфуза пред Европой, от самолюбия, от неумения жить по-русски. Господину Герцену хотелось Вольтером быть, ну и у
других критиков — у каждого своя мечта. Возьмите лепешечку, на вишневом соке замешена; домохозяйка
моя — неистощимой изобретательности по части печева, — талант!
— Так. Посмотреть Суоми — можно! — разрешила она. — Я дам адресы
мои друзья, вы поедете туда, сюда, и вам покажут страну.
— Пробовал я там говорить с людями — не понимают. То есть — понимают, но — не принимают. Пропагандист я — неумелый, не убедителен. Там все индивидуалисты… не пошатнешь! Один сказал: «Что ж мне о людях заботиться, ежели они обо мне и не думают?» А
другой говорит: «Может, завтра море смерти
моей потребует, а ты мне внушаешь, чтоб я на десять лет вперед жизнь
мою рассчитывал». И все в этом духе…
— Не провожал, а открыл дверь, — поправила она. — Да, я это помню. Я ночевала у знакомых, и мне нужно было рано встать. Это —
мои друзья, — сказала она, облизав губы. — К сожалению, они переехали в провинцию. Так это вас вели? Я не узнала… Вижу — ведут студента, это довольно обычный случай…
— Ненависть — я не признаю. Ненавидеть — нечего, некого. Озлиться можно на часок,
другой, а ненавидеть — да за что же? Кого? Все идет по закону естества. И — в гору идет.
Мой отец бил
мою мать палкой, а я вот… ни на одну женщину не замахивался даже… хотя, может, следовало бы и ударить.
— История, дорогой
мой, поставила пред нами задачу: выйти на берег Тихого океана, сначала — через Маньчжурию, затем, наверняка, через Персидский залив. Да, да — вы не улыбайтесь. И то и
другое — необходимо, так же, как необходимо открыть Черное море. И с этим надобно торопиться, потому что…
— Серьезно, — продолжал Кумов, опираясь руками о спинку стула. —
Мой товарищ, беглый кадет кавалерийской школы в Елизаветграде, тоже, знаете… Его кто-то укусил в шею, шея распухла, и тогда он просто ужасно повел себя со мною, а мы были
друзьями. Вот это — мстить за себя, например, за то, что бородавка на щеке, или за то, что — глуп, вообще — за себя, за какой-нибудь свой недостаток; это очень распространено, уверяю вас!
«В конце концов получается то, что он отдает себя в
мою волю. Агент уголовной полиции. Уголовной, — внушал себе Самгин. — Порядочные люди брезгуют этой ролью, но это едва ли справедливо. В современном обществе тайные агенты такая же неизбежность, как преступники. Он, бесспорно… добрый человек. И — неглуп. Он — человек типа Тани Куликовой, Анфимьевны. Человек для
других…»
Моим друзьям революция не нужна, им вот нужны деньги на книгоиздательство.
Я могу уверенно сказать, что материалисты, при всем их увлечении цифрами, не могли бы сделать мне такое тонко разработанное и убыточное для меня предложение, какое сделали
мои друзья.
Присмотрелся дьявол к нашей жизни,
Ужаснулся и — завыл со страха:
— Господи! Что ж это я наделал?
Одолел тебя я, — видишь, боже?
Сокрушил я все твои законы,
Друг ты
мой и брат
мой неудачный,
Авель ты…
— И потом еще картина: сверху простерты две узловатые руки зеленого цвета с красными ногтями, на одной — шесть пальцев, на
другой — семь. Внизу пред ними, на коленях, маленький человечек снял с плеч своих огромную, больше его тела, двуличную голову и тонкими, длинными ручками подает ее этим тринадцати пальцам. Художник объяснил, что картина названа: «В руки твои предаю дух
мой». А руки принадлежат дьяволу, имя ему Разум, и это он убил бога.
— Языческая простота! Я сижу в ресторане, с газетой в руках, против меня за
другим столом — очень миленькая девушка. Вдруг она говорит мне: «Вы, кажется, не столько читаете, как любуетесь
моими панталонами», — она сидела, положив ногу на ногу…
— Вы заметили, что мы вводим в старый текст кое-что от современности? Это очень нравится публике. Я тоже начинаю немного сочинять, куплеты Калхаса —
мои. — Говорил он стоя, прижимал перчатку к сердцу и почтительно кланялся кому-то в одну из лож. — Вообще — мы стремимся дать публике веселый отдых, но — не отвлекая ее от злобы дня. Вот — высмеиваем Витте и
других, это, я думаю, полезнее, чем бомбы, — тихонько сказал он.
— Годится, на всякий случай, — сухо откликнулась она. — Теперь — о делах Коптева, Обоимовой. Предупреждаю: дела такие будут повторяться. Каждый член нашей общины должен, посмертно или при жизни, — это в его воле, — сдавать свое имущество общине. Брат Обоимовой был член нашей общины, она — из
другой, но недавно ее корабль соединился с
моим. Вот и все…
— Ах, тихоня! Вот шельма хитрая! А я подозревала за ним
другое. Самойлов учит? Василий Николаевич — замечательное лицо! — тепло сказала она. — Всю жизнь — по тюрьмам, ссылкам, под надзором полиции, вообще — подвижник. Супруг
мой очень уважал его и шутя звал фабрикантом революционеров. Меня он недолюбливал и после смерти супруга перестал посещать. Сын протопопа, дядя у него — викарный…
«Я — не бездарен. Я умею видеть нечто, чего
другие не видят. Своеобразие
моего ума было отмечено еще в детстве…»
— Так и умрешь, не выговорив это слово, — продолжал он, вздохнув. — Одолеваю я вас болтовней
моей? — спросил он, но ответа не стал ждать. — Стар, а в старости разговор — единственное нам утешение, говоришь, как будто встряхиваешь в душе пыль пережитого. Да и редко удается искренно поболтать, невнимательные мы
друг друга слушатели…
—
Мой друг, князь Урусов, отлично сказал: «Париж — Силоамская купель, в нем излечиваются все душевные недуги и печали».
— Вот — приятно, — сказала она, протянув Самгину голую до плеча руку, обнаружив небритую подмышку. — Вы — извините: брала ванну, угорела, сушу волосы. А это добрый
мой друг и учитель, Евгений Васильевич Юрин.
«Заменяют одну систему фраз
другой, когда-то уже пытавшейся ограничить свободу
моей мысли. Хотят, чтоб я верил, когда я хочу знать. Хотят отнять у меня право сомневаться».
— Состязание жуликов. Не зря, брат, московские жулики славятся. Как Варвару нагрели с этой идиотской закладной, черт их души возьми! Не брезглив я, не злой человек, а все-таки, будь
моя власть, я бы половину московских жителей в Сибирь перевез, в Якутку, в Камчатку, вообще — в глухие места. Пускай там, сукины дети, жрут
друг друга — оттуда в Европы никакой вопль не долетит.
— Нет, это снял доктор Малиновский. У него есть
другая фамилия — Богданов. Он — не практиковал, а, знаешь, такой — ученый. В первый год
моей жизни с мужем он читал у нас какие-то лекции. Очень скромный и рассеянный.
— Судостроитель, мокшаны строю, тихвинки и вообще всякую мелкую посуду речную. Очень прошу прощения: жена поехала к родителям, как раз в Песочное, куда и нам завтра ехать. Она у меня — вторая, только весной женился. С матерью поехала с
моей, со свекровью, значит. Один сын — на войну взят писарем,
другой — тут помогает мне. Зять, учитель бывший, сидел в винопольке — его тоже на войну, ну и дочь с ним, сестрой, в Кресте Красном. Закрыли винопольку. А говорят — от нее казна полтора миллиарда дохода имела?
— Ну, — чего там годить? Даже — досадно. У каждой нации есть царь, король, своя земля, отечество… Ты в солдатах служил? присягу знаешь? А я — служил. С японцами воевать ездил, — опоздал, на
мое счастье, воевать-то. Вот кабы все люди евреи были, у кого нет земли-отечества, тогда —
другое дело. Люди, милый человек, по земле ходят, она их за ноги держит, от своей земли не уйдешь.
В сотне шагов от Самгина насыпь разрезана рекой, река перекрыта железной клеткой моста, из-под него быстро вытекает река, сверкая, точно ртуть, река не широкая, болотистая, один ее берег густо зарос камышом, осокой, на
другом размыт песок, и на всем видимом протяжении берега моются, ходят и плавают в воде солдаты,
моют лошадей, в трех местах — ловят рыбу бреднем, натирают груди, ноги, спины
друг другу теплым, жирным илом реки.