Неточные совпадения
Они и тем еще похожи были
друг на
друга, что все покорно слушали сердитые
слова Марии Романовны и, видимо, боялись ее.
Отец рассказывал лучше бабушки и всегда что-то такое, чего мальчик не замечал за собой, не чувствовал в себе. Иногда Климу даже казалось, что отец сам выдумал
слова и поступки, о которых говорит, выдумал для того, чтоб похвастаться сыном, как он хвастался изумительной точностью хода своих часов, своим умением играть в карты и многим
другим.
Заметив, что взрослые всегда ждут от него чего-то, чего нет у
других детей, Клим старался, после вечернего чая, возможно больше посидеть со взрослыми у потока
слов, из которого он черпал мудрость. Внимательно слушая бесконечные споры, он хорошо научился выхватывать
слова, которые особенно царапали его слух, а потом спрашивал отца о значении этих
слов. Иван Самгин с радостью объяснял, что такое мизантроп, радикал, атеист, культуртрегер, а объяснив и лаская сына, хвалил его...
Трудно было понять, что говорит отец, он говорил так много и быстро, что
слова его подавляли
друг друга, а вся речь напоминала о том, как пузырится пена пива или кваса, вздымаясь из горлышка бутылки.
Глафира Исаевна брала гитару или
другой инструмент, похожий на утку с длинной, уродливо прямо вытянутой шеей; отчаянно звенели струны, Клим находил эту музыку злой, как все, что делала Глафира Варавка. Иногда она вдруг начинала петь густым голосом, в нос и тоже злобно.
Слова ее песен были странно изломаны, связь их непонятна, и от этого воющего пения в комнате становилось еще сумрачней, неуютней. Дети, забившись на диван, слушали молча и покорно, но Лидия шептала виновато...
Черные глаза ее необыкновенно обильно вспотели слезами, и эти слезы показались Климу тоже черными. Он смутился, — Лидия так редко плакала, а теперь, в слезах, она стала похожа на
других девочек и, потеряв свою несравненность, вызвала у Клима чувство, близкое жалости. Ее рассказ о брате не тронул и не удивил его, он всегда ожидал от Бориса необыкновенных поступков. Сняв очки, играя ими, он исподлобья смотрел на Лидию, не находя
слов утешения для нее. А утешить хотелось, — Туробоев уже уехал в школу.
Глагол — выдумывать,
слово — выдумка отец Лидии произносил чаще, чем все
другие знакомые, и это
слово всегда успокаивало, укрепляло Клима. Всегда, но не в случае с Лидией, — случае, возбудившем у него очень сложное чувство к этой девочке.
Все эти мысли,
слова, впечатления доходили до сознания Клима сквозь
другое.
— Как слепой в яму упал, — вставил Варавка, а Клим, чувствуя, что он побледнел от досады, размышлял: почему это случается так, что все забегают вперед его?
Слова Томилина, что люди прячутся
друг от
друга в идеях, особенно нравились ему, он считал их верными.
Говоря, Иноков улыбался, хотя
слова его не требовали улыбки. От нее вся кожа на скуластом лице мягко и лучисто сморщилась, веснушки сдвинулись ближе одна к
другой, лицо стало темнее.
Казалось, что она затрудненно повторяет
слова поэта, который, невидимо стоя рядом с нею, неслышно для
других подсказывает ей пряные
слова.
Оно — не в том, что говорит Лидия, оно прячется за
словами и повелительно требует, чтоб Клим Самгин стал
другим человеком, иначе думал, говорил, — требует какой-то необыкновенной откровенности.
Лютов тонко свистнул, и
слова друзей стали невнятны.
«Но эти
слова говорят лишь о том, что я умею не выдавать себя. Однако роль внимательного слушателя и наблюдателя откуда-то со стороны, из-за угла, уже не достойна меня. Мне пора быть более активным. Если я осторожно начну ощипывать с людей павлиньи перья, это будет очень полезно для них. Да. В каком-то псалме сказано: «ложь во спасение». Возможно, но — изредка и — «во спасение», а не для игры
друг с
другом».
На
другой день, утром, неожиданно явился Варавка, оживленный, сверкающий глазками, неприлично растрепанный. Вера Петровна с первых же
слов спросила его...
Другой актер был не важный: лысенький, с безгубым ртом, в пенсне на носу, загнутом, как у ястреба; уши у него были заячьи, большие и чуткие. В сереньком пиджачке, в серых брючках на тонких ногах с острыми коленями, он непоседливо суетился, рассказывал анекдоты, водку пил сладострастно, закусывал только ржаным хлебом и, ехидно кривя рот, дополнял оценки важного актера тоже тремя
словами...
И, подтверждая свою любовь к истории, он неплохо рассказывал, как талантливейший Андреев-Бурлак пропил перед спектаклем костюм, в котором он должен был играть Иудушку Головлева, как пил Шуйский, как Ринна Сыроварова в пьяном виде не могла понять, который из трех мужчин ее муж. Половину этого рассказа, как и большинство
других, он сообщал шепотом, захлебываясь
словами и дрыгая левой ногой. Дрожь этой ноги он ценил довольно высоко...
В этот вихрь Клим тоже изредка бросал Варавкины словечки, и они исчезали бесследно, вместе со
словами всех
других людей.
Спросить он хотел что-то
другое, но не нашел
слов, он действовал, как в густой темноте. Лидия отшатнулась, он обнял ее крепче, стал целовать плечи, грудь.
Редакция помещалась на углу тихой Дворянской улицы и пустынного переулка, который, изгибаясь, упирался в железные ворота богадельни. Двухэтажный дом был переломлен: одна часть его осталась на улице,
другая, длиннее на два окна, пряталась в переулок. Дом был старый, казарменного вида, без украшений по фасаду, желтая окраска его стен пропылилась, приобрела цвет недубленой кожи, солнце раскрасило стекла окон в фиолетовые тона, и над полуслепыми окнами этого дома неприятно было видеть золотые
слова: «Наш край».
— Вспомните-ко вчерашний день, хотя бы с Двенадцатого года, а после того — Севастополь, а затем — Сан-Стефано и в конце концов гордое
слово императора Александра Третьего: «Один у меня
друг, князь Николай черногорский». Его, черногорского-то, и не видно на земле, мошка он в Европе, комаришка, да-с! Она, Европа-то, если вспомните все ее грехи против нас, именно — Лихо. Туркам — мирволит, а величайшему народу нашему ножку подставляет.
Возникли из первого стиха евангелия от Иоанна; одни опираются на: «бог бе
слово»,
другие: «
слово бе у бога».
Одни кричат: «
Слово жило раньше бога», а
другие: «Врете!
слово было в боге, оно есть — свет, и мир создан словосветом».
— Врешь ты, Солиман, — громко и грубо сказал Иноков; он и еще сказал что-то, но
слова его заглушил
другой голос...
Это вышло так глупо, что Самгин не мог сдержать улыбку, а ротмистр писал пальцем одной руки затейливые узоры, а
другою, схватив бороду, выжимал из нее все более курьезные
слова...
— Среди своих
друзей, — продолжала она неторопливыми
словами, — он поставил меня так, что один из них, нефтяник, богач, предложил мне ехать с ним в Париж. Я тогда еще дурой ходила и не сразу обиделась на него, но потом жалуюсь Игорю. Пожал плечами. «Ну, что ж, — говорит. — Хам. Они тут все хамье». И — утешил: «В Париж, говорит, ты со мной поедешь, когда я остаток земли продам». Я еще поплакала. А потом — глаза стало жалко. Нет, думаю, лучше уж пускай
другие плачут!
— Нет, — повторила Варвара. Самгин подумал: «Спрашивает она или протестует?» За спиной его гремели тарелки, ножи, сотрясала пол тяжелая поступь Анфимьевны, но он уже не чувствовал аппетита. Он говорил не торопясь, складывая
слова, точно каменщик кирпичи, любуясь, как плотно ложатся они одно к
другому.
— вспоминал он, а оттолкнув эти
слова, вспоминал
другие...
— Все мужчины и женщины, идеалисты и материалисты, хотят любить, — закончила Варвара нетерпеливо и уже своими
словами, поднялась и села, швырнув недокуренную папиросу на пол. — Это,
друг мой, главное содержание всех эпох, как ты знаешь. И — не сердись! — для этого я пожертвовала ребенком…
Темнота легко подсказывала злые
слова, Самгин снизывал их одно с
другим, и ему была приятна работа возбужденного чувства, приятно насыщаться гневом. Он чувствовал себя сильным и, вспоминая
слова жены, говорил ей...
«Не к тебе, — повторил он
слова жены. —
Другая сказала бы: не к нам».
Хотя кашель мешал Дьякону, но говорил он с великой силой, и на некоторых
словах его хриплый голос звучал уже по-прежнему бархатно. Пред глазами Самгина внезапно возникла мрачная картина: ночь, широчайшее поле, всюду по горизонту пылают огромные костры, и от костров идет во главе тысяч крестьян этот яростный человек с безумным взглядом обнаженных глаз. Но Самгин видел и то, что слушатели, переглядываясь
друг с
другом, похожи на зрителей в театре, на зрителей, которым не нравится приезжий гастролер.
Он захлебывался
словами, торопливо и бессвязно произнося их одно за
другим, и, прижимаясь к Самгину, оседал, точно земля проваливалась под ним.
Спросил он вполголоса и вяло, точно думал не о Никоновой, а о чем-то
другом. Но тем не менее
слова его звучали оглушительно. И, чтоб воздержаться от догадки о причине этих расспросов, Самгин быстро и сбивчиво заговорил...
Самгин понимал, что говорит излишне много и что этого не следует делать пред человеком, который, глядя на него искоса, прислушивается как бы не к
словам, а к мыслям. Мысли у Самгина были обиженные, суетливы и бессвязны, ненадежные мысли. Но
слов он не мог остановить, точно в нем, против его воли, говорил
другой человек. И возникало опасение, что этот
другой может рассказать правду о записке, о Митрофанове.
— Скажите… Это — не в порядке дознания, — даю вам честное
слово офицера! Это — русский человек спрашивает тоже русского человека…
других мыслей, честного человека. Вы допускаете…?
Потом Самгин ехал на извозчике в тюрьму; рядом с ним сидел жандарм, а на козлах, лицом к нему,
другой — широконосый, с маленькими глазками и усами в стрелку. Ехали по тихим улицам, прохожие встречались редко, и Самгин подумал, что они очень неумело показывают жандармам, будто их не интересует человек, которого везут в тюрьму. Он был засорен
словами полковника, чувствовал себя уставшим от удивления и механически думал...
«Нашу» — он подчеркнул. Варвара, одной рукой держась за голову и размахивая
другой, подошла вплотную к нему и заговорила шипящими
словами...
Порою Самгин чувствовал, что он живет накануне открытия новой, своей историко-философской истины, которая пересоздаст его, твердо поставит над действительностью и вне всех старых, книжных истин. Ему постоянно мешали домыслить, дочувствовать себя и свое до конца. Всегда тот или
другой человек забегал вперед, формулировал настроение Самгина своими
словами. Либеральный профессор писал на страницах влиятельной газеты...
Клим остался с таким ощущением, точно он не мог понять, кипятком или холодной водой облили его? Шагая по комнате, он пытался свести все
слова, все крики Лютова к одной фразе. Это — не удавалось, хотя
слова «удирай», «уезжай» звучали убедительнее всех
других. Он встал у окна, прислонясь лбом к холодному стеклу. На улице было пустынно, только какая-то женщина, согнувшись, ходила по черному кругу на месте костра, собирая угли в корзинку.
— Благодару вам! — откликнулся Депсамес, и было уже совершенно ясно, что он нарочито исказил
слова, — еще раз это не согласовалось с его изуродованным лицом, седыми волосами. — Господин Брагин знает сионизм как милую шутку: сионизм — это когда один еврей посылает
другого еврея в Палестину на деньги третьего еврея. Многие любят шутить больше, чем думать…
Отделился и пошел навстречу Самгину жандарм, блестели его очки; в одной руке он держал какие-то бумаги, пальцы
другой дергали на груди шнур револьвера, а сбоку жандарма и на шаг впереди его шагал Судаков, натягивая обеими руками картуз на лохматую голову; луна хорошо освещала его сухое, дерзкое лицо и медную пряжку ремня на животе; Самгин слышал его угрюмые
слова...
Бойкая рыжая лошаденка быстро и легко довезла Самгина с вокзала в город; люди на улицах, тоже толстенькие и немые, шли навстречу
друг другу спешной зимней походкой; дома, придавленные пуховиками снега, связанные заборами, прочно смерзлись, стояли крепко; на заборах, с розовых афиш, лезли в глаза черные
слова: «Горе от ума», — белые афиши тоже черными
словами извещали о втором концерте Евдокии Стрешневой.
За утренним чаем небрежно просматривал две местные газеты, — одна из них каждый день истерически кричала о засилии инородцев, безумии левых партий и приглашала Россию «вернуться к национальной правде»,
другая, ссылаясь на статьи первой, уговаривала «беречь Думу — храм свободного, разумного
слова» и доказывала, что «левые» в Думе говорят неразумно.
Было очень странно слушать полушепот невидимого человека; говорил он медленно, точно нащупывая
слова в темноте и ставя их одно к
другому неправильно. Самгин спросил...
Все, что он слышал, было совершенно незначительно в сравнении с тем, что он видел. Цену
слов он знал и не мог ценить ее
слова выше
других, но в памяти его глубоко отчеканилось ее жутковатое лицо и горячий, страстный блеск золотистых глаз.
— Шибче, братья-сестры, шибче! — завыл голос женщины, и еще более пронзительно
другой женский голос дважды выкрикнул незнакомое
слово...
Он слышал тревогу в
словах матери, но тревога эта казалась ему вызванной не соображениями о займах, а чем-то
другим. Так и было.
— Читал Кропоткина, Штирнера и
других отцов этой церкви, — тихо и как бы нехотя ответил Иноков. — Но я — не теоретик, у меня нет доверия к
словам. Помните — Томилин учил нас: познание — третий инстинкт? Это, пожалуй, верно в отношении к некоторым, вроде меня, кто воспринимает жизнь эмоционально.
«Нет. Конечно — нет. Но казалось, что она — человек
другого мира, обладает чем-то крепким, непоколебимым. А она тоже глубоко заражена критицизмом. Гипертрофия критического отношения к жизни, как у всех. У всех книжников, лишенных чувства веры, не охраняющих ничего, кроме права на свободу
слова, мысли. Нет, нужны идеи, которые ограничивали бы эту свободу… эту анархию мышления».