Неточные совпадения
Было необыкновенно скучно и напряженно тихо в
доме, но Климу
казалось, что сейчас что-то упадет со страшным грохотом.
Клим подумал, что это сказано метко, и с той поры ему
показалось, что во флигель выметено из
дома все то, о чем шумели в
доме лет десять тому назад.
«Идиоты!» — думал Клим. Ему вспоминались безмолвные слезы бабушки пред развалинами ее
дома, вспоминались уличные сцены, драки мастеровых, буйства пьяных мужиков у дверей базарных трактиров на городской площади против гимназии и снова слезы бабушки, сердито-насмешливые словечки Варавки о народе, пьяном, хитром и ленивом.
Казалось даже, что после истории с Маргаритой все люди стали хуже: и богомольный, благообразный старик дворник Степан, и молчаливая, толстая Феня, неутомимо пожиравшая все сладкое.
Клим постоял, затем снова сел, думая: да, вероятно, Лидия, а может быть, и Макаров знают другую любовь, эта любовь вызывает у матери, у Варавки, видимо, очень ревнивые и завистливые чувства. Ни тот, ни другая даже не посетили больного. Варавка вызвал карету «Красного Креста», и, когда санитары, похожие на поваров, несли Макарова по двору, Варавка стоял у окна, держа себя за бороду. Он не позволил Лидии проводить больного, а мать,
кажется, нарочно ушла из
дома.
На пороге одной из комнаток игрушечного
дома он остановился с невольной улыбкой: у стены на диване лежал Макаров, прикрытый до груди одеялом, расстегнутый ворот рубахи обнажал его забинтованное плечо; за маленьким, круглым столиком сидела Лидия; на столе стояло блюдо, полное яблок; косой луч солнца, проникая сквозь верхние стекла окон, освещал алые плоды, затылок Лидии и половину горбоносого лица Макарова. В комнате было душисто и очень жарко, как
показалось Климу. Больной и девушка ели яблоки.
Среди этих
домов люди, лошади, полицейские были мельче и незначительнее, чем в провинции, были тише и покорнее. Что-то рыбье, ныряющее заметил в них Клим,
казалось, что все они судорожно искали, как бы поскорее вынырнуть из глубокого канала, полного водяной пылью и запахом гниющего дерева. Небольшими группами люди останавливались на секунды под фонарями, показывая друг другу из-под черных шляп и зонтиков желтые пятна своих физиономий.
Он заставил себя еще подумать о Нехаевой, но думалось о ней уже благожелательно. В том, что она сделала, не было, в сущности, ничего необычного: каждая девушка хочет быть женщиной. Ногти на ногах у нее плохо острижены, и,
кажется, она сильно оцарапала ему кожу щиколотки. Клим шагал все более твердо и быстрее. Начинался рассвет, небо, позеленев на востоке, стало еще холоднее. Клим Самгин поморщился: неудобно возвращаться домой утром. Горничная, конечно, расскажет, что он не ночевал
дома.
Иногда
казалось, что тяжкий дым фабричных труб имеет странное свойство: вздымаясь и растекаясь над городом, он как бы разъедал его. Крыши
домов таяли, исчезали, всплывая вверх, затем снова опускались из дыма. Призрачный город качался, приобретая жуткую неустойчивость, это наполняло Самгина странной тяжестью, заставляя вспоминать славянофилов, не любивших Петербург, «Медного всадника», болезненные рассказы Гоголя.
Вера Петровна долго рассуждала о невежестве и тупой злобе купечества, о близорукости суждений интеллигенции, слушать ее было скучно, и
казалось, что она старается оглушить себя. После того, как ушел Варавка, стало снова тихо и в
доме и на улице, только сухой голос матери звучал, однообразно повышаясь, понижаясь. Клим был рад, когда она утомленно сказала...
Дома приплюснуты к земле, они,
казалось, незаметно тают, растекаясь по улице тенями; от
дома к
дому темными ручьями текут заборы.
— Меня эти вопросы волнуют, — говорила она, глядя в небо. — На святках Дронов водил меня к Томилину; он в моде, Томилин. Его приглашают в интеллигентские
дома, проповедовать. Но мне
кажется, что он все на свете превращает в слова. Я была у него и еще раз, одна; он бросил меня, точно котенка в реку, в эти холодные слова, вот и все.
Скучно булькала вода в ручьях;
дома, тесно прижавшиеся друг к другу, как будто боялись, размокнув, растаять, даже огонь фонарей
казался жидким.
Некоторые
дома были так обильно украшены, что
казалось — они вывернулись наизнанку, патриотически хвастливо обнажив мясные и жирные внутренности свои.
Самгину
казалось, что воздух темнеет, сжимаемый мощным воем тысяч людей, — воем, который приближался, как невидимая глазу туча, стирая все звуки, поглотив звон колоколов и крики медных труб военного оркестра на площади у Главного
дома. Когда этот вой и рев накатился на Клима, он оглушил его, приподнял вверх и тоже заставил орать во всю силу легких...
Клим видел, что в ней кипит детская радость жить, и хотя эта радость
казалась ему наивной, но все-таки завидно было уменье Сомовой любоваться людями,
домами, картинами Третьяковской галереи, Кремлем, театрами и вообще всем этим миром, о котором Варвара тоже с наивностью, но лукавой, рассказывала иное.
Клим смотрел на каменные
дома, построенные Варавкой за двадцать пять лет, таких
домов было десятка три, в старом, деревянном городе они выступали резко, как заплаты на изношенном кафтане, и
казалось, что они только уродуют своеобразно красивый городок, обиталище чистенького и влюбленного в прошлое историка Козлова.
«Здесь живут все еще так, как жили во времена Гоголя;
кажется, что девяносто пять процентов жителей — «мертвые души» и так жутко мертвые, что и не хочется видеть их ожившими»… «В гимназии введено обучение военному строю, обучают офицера местного гарнизона, и, представь, многие гимназисты искренно увлекаются этой вредной игрой. Недавно один офицер уличен в том, что водил мальчиков в публичные
дома».
—
Кажется, скоро место получу, вторым помощником смотрителя буду в сумасшедшем
доме, — сказал Митрофанов Варваре, но, когда она вышла из столовой, он торопливым шепотом объявил Самгину...
Скука вытеснила его из
дому. Над городом, в холодном и очень высоком небе, сверкало много звезд, скромно светилась серебряная подкова луны. От огней города небо
казалось желтеньким. По Тверской, мимо ярких окон кофейни Филиппова, парадно шагали проститутки, щеголеватые студенты, беззаботные молодые люди с тросточками. Человек в мохнатом пальто, в котелке и с двумя подбородками, обгоняя Самгина, сказал девице, с которой шел под руку...
Ему
показалось, что в
доме было необычно шумно, как во дни уборки пред большими праздниками: хлопали двери, в кухне гремели кастрюли, бегала горничная, звеня посудой сильнее, чем всегда; тяжело, как лошадь, топала Анфимьевна.
Очень успокаивало Самгина полное отсутствие монументальных городовых на постах, успокаивало и то, что Невский проспект в это утро
казался тише, скромнее, чем обычно, и не так глубоко прорубленным в сплошной массе каменных
домов.
Черные массы
домов приняли одинаковый облик и, поскрипывая кирпичами,
казалось, двигаются вслед за одиноким человеком, который стремительно идет по дну каменного канала, идет, не сокращая расстояния до цели.
Выпустили Самгина неожиданно и с какой-то обидной небрежностью: утром пришел адъютант жандармского управления с товарищем прокурора, любезно поболтали и ушли, объявив, что вечером он будет свободен, но освободили его через день вечером. Когда он ехал домой, ему
показалось, что улицы необычно многолюдны и в городе шумно так же, как в тюрьме.
Дома его встретил доктор Любомудров, он шел по двору в больничном халате, остановился, взглянул на Самгина из-под ладони и закричал...
Самгин попросил чаю и, закрыв дверь кабинета, прислушался, — за окном топали и шаркали шаги людей. Этот непрерывный шум создавал впечатление работы какой-то машины, она выравнивала мостовую, постукивала в стены
дома, как будто расширяя улицу. Фонарь против
дома был разбит, не горел, —
казалось, что
дом отодвинулся с того места, где стоял.
Улицу перегораживала черная куча людей; за углом в переулке тоже работали, катили по мостовой что-то тяжелое. Окна всех
домов закрыты ставнями и окна
дома Варвары — тоже, но оба полотнища ворот — настежь. Всхрапывала пила, мягкие тяжести шлепались на землю. Голоса людей звучали не очень громко, но весело, — веселость эта
казалась неуместной и фальшивой. Неугомонно и самодовольно звенел тенористый голосок...
День был серенький, холодный и молчаливый. Серебряные, мохнатые стекла
домов смотрели друг на друга прищурясь, —
казалось, что все
дома имеют физиономии нахмуренно ожидающие. Самгин медленно шагал в сторону бульвара, сдерживая какие-то бесформенные, но тревожные мысли, прерывая их.
Это было
дома у Марины, в ее маленькой, уютной комнатке. Дверь на террасу — открыта, теплый ветер тихонько перебирал листья деревьев в саду; мелкие белые облака паслись в небе, поглаживая луну, никель самовара на столе
казался голубым, серые бабочки трепетали и гибли над огнем, шелестели на розовом абажуре лампы. Марина — в широчайшем белом капоте, — в широких его рукавах сверкают голые, сильные руки. Когда он пришел — она извинилась...
—
Кажется, в
доме этом помещено какое-то училище или прогимназия, — ты узнай, не купит ли город его, дешево возьму!
— Здесь очень много русских, и — представь? — на днях я,
кажется, видела Алину, с этим ее купцом. Но мне уже не хочется бесконечных русских разговоров. Я слишком много видела людей, которые все знают, но не умеют жить. Неудачники, все неудачники. И очень озлоблены, потому что неудачники. Но — пойдем в
дом.
«Невежливо, что я не простился с ними», — напомнил себе Самгин и быстро пошел назад. Ему уже
показалось, что он спустился ниже
дома, где Алина и ее друзья, но за решеткой сада, за плотной стеной кустарника, в тишине четко прозвучал голос Макарова...
Утром, выпив кофе, он стоял у окна, точно на краю глубокой ямы, созерцая быстрое движение теней облаков и мутных пятен солнца по стенам
домов, по мостовой площади. Там, внизу, как бы подчиняясь игре света и тени, суетливо бегали коротенькие люди, сверху они
казались почти кубическими, приплюснутыми к земле, плотно покрытой грязным камнем.
Ему
показалось, что он принял твердое решение, и это несколько успокоило его. Встал, выпил еще стакан холодной, шипучей воды. Закурил другую папиросу, остановился у окна. Внизу, по маленькой площади, ограниченной стенами
домов, освещенной неяркими пятнами желтых огней, скользили, точно в жидком жире, мелкие темные люди.
Он ощущал позыв к женщине все более определенно, и это вовлекло его в приключение, которое он назвал смешным. Поздно вечером он забрел в какие-то узкие, кривые улицы, тесно застроенные высокими
домами. Линия окон была взломана,
казалось, что этот
дом уходит в землю от тесноты, а соседний выжимается вверх. В сумраке, наполненном тяжелыми запахами, на панелях, у дверей сидели и стояли очень демократические люди, гудел негромкий говорок, сдержанный смех, воющее позевывание. Чувствовалось настроение усталости.
Он не слышал, что где-то в
доме хлопают двери чаще или сильнее, чем всегда, и не чувствовал, что смерть Толстого его огорчила. В этот день утром он выступал в суде по делу о взыскании семи тысяч трехсот рублей, и ему
показалось, что иск был признан правильным только потому, что его противник защищался слабо, а судьи слушали дело невнимательно, решили торопливо.
— Вас приглашает Лаптев-Покатилов, — знаете, кто это? Он — дурачок, но очень интересный! Дворянин, домовладелец, богат,
кажется, был здесь городским головой. Любит шансонеток, особенно — французских, всех знал: Отеро, Фужер, Иветт Жильбер, — всех знаменитых. У него интересный
дом, потолок столовой вроде корыта и расписан узорами, он называет это «стиль бойяр». Целая комната фарфора, есть замечательно милые вещи.
Он остановил коня пред крыльцом двухэтажного
дома, в пять окон на улицу, наличники украшены тонкой резьбой, голубые ставни разрисованы цветами и
кажутся оклеенными обоями. На крыльцо вышел большой бородатый человек и, кланяясь, ласково сказал...