На дачах Варавки поселились незнакомые люди со множеством крикливых детей; по утрам река звучно плескалась о берег и стены купальни; в синеватой воде подпрыгивали, как пробки, головы людей, взмахивались в воздух масляно блестевшие руки; вечерами в лесу пели песни гимназисты и гимназистки, ежедневно, в три часа, безгрудая, тощая барышня в розовом платье и круглых, темных очках играла на пианино «Молитву девы», а в четыре шла берегом на мельницу
пить молоко, и по воде косо влачилась за нею розовая тень.
Неточные совпадения
Макаров находил, что в этом человеке
есть что-то напоминающее кормилицу, он так часто говорил это, что и Климу стало казаться — да, Степа, несмотря на его бороду, имеет какое-то сходство с грудастой бабой, обязанной
молоком своим кормить чужих детей.
— Говорит так, как будто все это
было за триста лет до нас. Скисло
молоко у Кормилицы.
— Я ночую у тебя, Лидуша! — объявила она. — Мой милейший Гришук пошел куда-то в уезд, ему надо видеть, как мужики бунтовать
будут. Дай мне попить чего-нибудь, только не
молока. Вина бы, а?
— И еще
выпью, — сказал Варавка, наливая из кувшина в стакан холодное
молоко.
«Счетовод», — неприязненно подумал Клим. Взглянув в зеркало, он тотчас погасил усмешку на своем лице. Затем нашел, что лицо унылое и похудело.
Выпив стакан
молока, он аккуратно разделся, лег в постель и вдруг почувствовал, что ему жалко себя. Пред глазами встала фигура «лепообразного» отрока, память подсказывала его неумелые речи.
Был вечер, удушливая жара предвещала грозу; в небе, цвета снятого
молока, пенились сизоватые клочья облаков; тени скользили по саду, и
было странно видеть, что листва неподвижна.
Сейчас,
выпив стакан
молока, положив за щеку кусок сахара, разглаживая пальцем негустые, желтенькие усики так, как будто хотел сковырнуть их, Диомидов послушал беседу Дьякона с Маракуевым и с упреком сказал...
— А ты, Семен, все-таки в сектанты лезешь, — насмешливо оборвал Дьякон его речь и посоветовал: — Ты бы
молока пил побольше, оно тебе полезнее.
— Откровенно говоря — я боюсь их. У них огромнейшие груди, и
молоком своим они выкармливают идиотическое племя. Да, да, брат!
Есть такая степень талантливости, которая делает людей идиотами, невыносимо, ужасающе талантливыми. Именно такова наша Русь.
— Не дам холодного, — сурово ответила Анфимьевна, входя с охапкой стиранного белья. — Сначала
поесть надо, после —
молока принесу, со льда…
— Отличный старик! Староста. Гренадер. Догадал меня черт
выпить у него в избе кринку
молока, ну — понятно: жара, устал! Унтер, сукин сын, наболтал чего-то адъютанту; адъютант — Фогель, командир полка — барон Цилле, — вот она где у меня села, эта кринка!
— Отец мой несчастливо в карты играл, и когда, бывало, проиграется, приказывает маме разбавлять
молоко водой, — у нас
было две коровы. Мама продавала
молоко, она
была честная, ее все любили, верили ей. Если б ты знал, как она мучилась, плакала, когда ей приходилось
молоко разбавлять. Ну, вот, и мне тоже стыдно, когда я плохо
пою, — понял?
Самгин с наслаждением
выпил стакан густого холодного
молока, прошел в кухню, освежил лицо и шею мокрым полотенцем, вышел на террасу и, закурив, стал шагать по ней, прислушиваясь к себе, не слыша никаких мыслей, но испытывая такое ощущение, как будто здесь его ожидает что-то новое, неиспытанное.
Жутко
было слышать его тяжелые вздохи и слова, которыми он захлебывался. Правой рукой он мял щеку, красные пальцы дергали волосы, лицо его вспухало, опадало, голубенькие зрачки точно растаяли в
молоке белков. Он
был жалок, противен, но — гораздо более — страшен.
Лет тридцать тому назад
было это: сижу я в ресторане, задумался о чем-то, а лакей, остроглазый такой, молоденький, пристает: “Что прикажете подать?” — “Птичьего
молока стакан!” — “Простите, говорит, птичье
молоко все вышло!” Почтительно сказал, не усмехнулся.
Там, среди других,
была Анюта, светловолосая, мягкая и теплая, точно парное
молоко. Серенькие ее глаза улыбались детски ласково и робко, и эта улыбка странно не совпадала с ее профессиональной опытностью. Очень забавная девица. В одну из ночей она, лежа с ним в постели, попросила...
Неточные совпадения
Кухарки людской не
было; из девяти коров оказались, по словам скотницы, одни тельные, другие первым теленком, третьи стары, четвертые тугосиси; ни масла, ни
молока даже детям не доставало.
Для Константина народ
был только главный участник в общем труде, и, несмотря на всё уважение и какую-то кровную любовь к мужику, всосанную им, как он сам говорил, вероятно с
молоком бабы-кормилицы, он, как участник с ним в общем деле, иногда приходивший в восхищенье от силы, кротости, справедливости этих людей, очень часто, когда в общем деле требовались другие качества, приходил в озлобление на народ за его беспечность, неряшливость, пьянство, ложь.
И Левину вспомнилась недавняя сцена с Долли и ее детьми. Дети, оставшись одни, стали жарить малину на свечах и лить
молоко фонтаном в рот. Мать, застав их на деле, при Левине стала внушать им, какого труда стоит большим то, что они разрушают, и то, что труд этот делается для них, что если они
будут бить чашки, то им не из чего
будет пить чай, а если
будут разливать
молоко, то им нечего
будет есть, и они умрут с голоду.
И Левин, чтобы только отвлечь разговор, изложил Дарье Александровне теорию молочного хозяйства, состоящую в том, что корова
есть только машина для переработки корма в
молоко, и т. д.
«Ну-ка, пустить одних детей, чтоб они сами приобрели, сделали посуду, подоили
молоко и т. д. Стали бы они шалить? Они бы с голоду померли. Ну-ка, пустите нас с нашими страстями, мыслями, без понятия о едином Боге и Творце! Или без понятия того, что
есть добро, без объяснения зла нравственного».