Неточные совпадения
— Он родился в тревожный год — тут и пожар, и арест Якова, и
еще многое. Носила я его тяжело, роды были несколько преждевременны,
вот откуда его странности, я думаю.
—
Вот уж почти два года ни о чем не могу думать, только о девицах. К проституткам идти не могу, до этой степени
еще не дошел. Тянет к онанизму, хоть руки отрубить. Есть, брат, в этом влечении что-то обидное до слез, до отвращения к себе. С девицами чувствую себя идиотом. Она мне о книжках, о разных поэзиях, а я думаю о том, какие у нее груди и что
вот поцеловать бы ее да и умереть.
— Есть у меня знакомый телеграфист, учит меня в шахматы играть. Знаменито играет. Не старый
еще, лет сорок, что ли, а лыс, как
вот печка. Он мне сказал о бабах: «Из вежливости говорится — баба, а ежели честно сказать — раба. По закону естества полагается ей родить, а она предпочитает блудить».
— Не тому вас учат, что вы должны знать. Отечествоведение —
вот наука, которую следует преподавать с первых же классов, если мы хотим быть нацией. Русь все
еще не нация, и боюсь, что ей придется взболтать себя
еще раз так, как она была взболтана в начале семнадцатого столетия. Тогда мы будем нацией — вероятно.
—
Еще Самгин, ужасно серьезный, — говорила она высокой даме с лицом кошки. — Ее зовут Елизавета Львовна, а
вот ее муж.
Он робел
еще больше, ожидая, что
вот сейчас она спросит его: как он думает о дальнейших отношениях между ними?
— Меня эти вопросы волнуют, — говорила она, глядя в небо. — На святках Дронов водил меня к Томилину; он в моде, Томилин. Его приглашают в интеллигентские дома, проповедовать. Но мне кажется, что он все на свете превращает в слова. Я была у него и
еще раз, одна; он бросил меня, точно котенка в реку, в эти холодные слова,
вот и все.
— У литератора Писемского судьбою тоже кухарка была; он без нее на улицу не выходил. А
вот моя судьба все
еще не видит меня.
— Представь — играю! — потрескивая сжатыми пальцами, сказал Макаров. — Начал по слуху, потом стал брать уроки… Это
еще в гимназии. А в Москве учитель мой уговаривал меня поступить в консерваторию. Да. Способности, говорит. Я ему не верю. Никаких способностей нет у меня. Но — без музыки трудно жить,
вот что, брат…
Он лениво опустился на песок, уже сильно согретый солнцем, и стал вытирать стекла очков, наблюдая за Туробоевым, который все
еще стоял, зажав бородку свою двумя пальцами и помахивая серой шляпой в лицо свое. К нему подошел Макаров, и
вот оба они тихо идут в сторону мельницы.
— Окажите услугу, — говорил Лютов, оглядываясь и морщась. — Она
вот опоздала к поезду… Устройте ей ночевку у вас, но так, чтоб никто об этом не знал. Ее тут уж видели; она приехала нанимать дачу; но — не нужно, чтоб ее видели
еще раз. Особенно этот хромой черт, остроумный мужичок.
Говорила она неохотно, как жена, которой скучно беседовать с мужем. В этот вечер она казалась старше лет на пять. Окутанная шалью, туго обтянувшей ее плечи, зябко скорчившись в кресле, она, чувствовал Клим, была где-то далеко от него. Но это не мешало ему думать, что
вот девушка некрасива, чужда, а все-таки хочется подойти к ней, положить голову на колени ей и
еще раз испытать то необыкновенное, что он уже испытал однажды. В его памяти звучали слова Ромео и крик дяди Хрисанфа...
— Все — Лейкины, для развлечения пишут.
Еще Короленко — туда-сюда, но — тоже! О тараканах написал. В городе таракан — пустяк, ты его в деревне понаблюдай да опиши.
Вот — Чехова хвалят, а он фокусник бездушный, серыми чернилами мажет, читаешь — ничего не видно. Какие-то все недоростки.
— А
вот видите: горит звезда, бесполезная мне и вам; вспыхнула она за десятки тысяч лет до нас и
еще десятки тысяч лет будет бесплодно гореть, тогда как мы все не проживем и полустолетия…
— Впечатление такое, что они все
еще давят, растопчут человека и уходят, не оглядываясь на него.
Вот это — уходят… удивительно! Идут, как по камням… В меня…
— Я говорю: нация, не сознающая своей индивидуальности,
еще не нация —
вот что!
Он
еще не бежит с толпою, он в стороне от нее, но
вот ему уже кажется, что люди всасывают его в свою гущу и влекут за собой.
Клим тоже посмотрел на лицо ее, полузакрытое вуалью, на плотно сжатые губы,
вот они сжались
еще плотней, рот сердито окружился морщинами, Клим нахмурился, признав в этой женщине знакомую Лютова.
— Так
вот — провел недель пять на лоне природы. «Лес да поляны, безлюдье кругом» и так далее. Вышел на поляну, на пожог, а из ельника лезет Туробоев. Ружье под мышкой, как и у меня. Спрашивает: «Кажется, знакомы?» — «Ух, говорю,
еще как знакомы!» Хотелось всадить в морду ему заряд дроби. Но — запнулся за какое-то но. Культурный человек все-таки, и знаю, что существует «Уложение о наказаниях уголовных». И знал, что с Алиной у него — не вышло. Ну, думаю, черт с тобой!
Самгин встал и пошел прочь, думая, что
вот, рядом с верой в бога, все
еще не изжита языческая вера в судьбу.
— Нет
еще, — сказал Самгин, великодушно лаская ее. — А
вот устала ты. И — начиталась декадентских стишков.
— В кусочки, да! Хлебушка у них — ни поесть, ни посеять. А в магазее хлеб есть, лежит. Просили они на посев — не вышло, отказали им.
Вот они и решили самосильно взять хлеб силою бунта, значит. Они
еще в среду хотели дело это сделать, да приехал земской, напугал. К тому же и день будний, не соберешь весь-то народ, а сегодня — воскресенье.
— Я — не понимаю: к чему этот парад? Ей-богу, право, не знаю — зачем? Если б, например, войска с музыкой… и чтобы духовенство участвовало, хоругви, иконы и — вообще — всенародно, ну, тогда — пожалуйста! А так, знаете, что же получается? Раздробление как будто. Сегодня — фабричные, завтра — приказчики пойдут или, скажем, трубочисты, или
еще кто, а — зачем, собственно? Ведь
вот какой вопрос поднимается! Ведь не на Ходынское поле гулять пошли,
вот что-с…
«И все-таки приходится жить для того, чтоб такие
вот люди что-то значили», — неожиданно для себя подумал Самгин, и от этого ему стало
еще холодней и скучней.
— Вчера там, — заговорила она, показав глазами на окно, — хоронили мужика. Брат его, знахарь, коновал, сказал… моей подруге: «
Вот, гляди, человек сеет, и каждое зерно, прободая землю, дает хлеб и
еще солому оставит по себе, а самого человека зароют в землю, сгниет, и — никакого толку».
— А
еще вреднее плотских удовольствий — забавы распутного ума, — громко говорил Диомидов, наклонясь вперед, точно готовясь броситься в густоту людей. — И
вот студенты и разные недоучки, медные головы, честолюбцы и озорники, которым не жалко вас, напояют голодные души ваши, которым и горькое — сладко, скудоумными выдумками о каком-то социализме, внушают, что была бы плоть сыта, а ее сытостью и душа насытится… Нет! Врут! — с большой силой и торжественно подняв руку, вскричал Диомидов.
Потом он думал
еще о многом мелочном, — думал для того, чтоб не искать ответа на вопрос: что мешает ему жить так, как живут эти люди? Что-то мешало, и он чувствовал, что мешает не только боязнь потерять себя среди людей, в ничтожестве которых он не сомневался. Подумал о Никоновой:
вот с кем он хотел бы говорить! Она обидела его нелепым своим подозрением, но он уже простил ей это, так же, как простил и то, что она служила жандармам.
—
Вот и
еще раз мы должны побеседовать, Клим Иванович, — сказал полковник, поднимаясь из-за стола и предусмотрительно держа в одной руке портсигар, в другой — бумаги. — Прошу! — любезно указал он на стул по другую сторону стола и углубился в чтение бумаг.
Самгин все замедлял шаг, рассчитывая, что густой поток людей обтечет его и освободит, но люди все шли, бесконечно шли, поталкивая его вперед. Его уже ничто не удерживало в толпе, ничто не интересовало; изредка все
еще мелькали знакомые лица, не вызывая никаких впечатлений, никаких мыслей.
Вот прошла Алина под руку с Макаровым, Дуняша с Лютовым, синещекий адвокат. Мелькнуло
еще знакомое лицо, кажется, — Туробоев и с ним один из модных писателей, красивый брюнет.
Папироса погасла. Спички пропали куда-то. Он лениво поискал их, не нашел и стал снимать ботинки, решив, что не пойдет в спальню: Варвара, наверное,
еще не уснула, а слушать ее глупости противно. Держа ботинок в руке, он вспомнил, что
вот так же на этом месте сидел Кутузов.
—
Вот с этого места я тебя не понимаю, так же как себя, — сказал Макаров тихо и задумчиво. — Тебя, пожалуй, я больше не понимаю. Ты — с ними, но — на них не похож, — продолжал Макаров, не глядя на него. — Я думаю, что мы оба покорнейшие слуги, но — чьи?
Вот что я хотел бы понять. Мне роль покорнейшего слуги претит. Помнишь, когда мы, гимназисты, бывали у писателя Катина — народника?
Еще тогда понял я, что не могу быть покорнейшим слугой. А затем, постепенно, все-таки…
Самгин
еще в спальне слышал какой-то скрежет, — теперь, взглянув в окно, он увидал, что фельдшер Винокуров, повязав уши синим шарфом, чистит железным скребком панель, а мальчик в фуражке гимназиста сметает снег метлою в кучки; влево от них, ближе к баррикаде, работает
еще кто-то. Работали так, как будто им не слышно охающих выстрелов. Но
вот выстрелы прекратились, а скрежет на улице стал слышнее, и сильнее заныли кости плеча.
— Нет
еще. Многие — сватаются, так как мы — дама с капиталом и не без прочих достоинств.
Вот что сватаются — скушно! А вообще — живу ничего! Читаю. Английский язык учу, хочется в Англии побывать…
— Пророками — и надолго! — будут двое: Леонид Андреев и Сологуб, а за ними пойдут и другие,
вот увидишь! Андреев — писатель, небывалый у нас по смелости, а что он грубоват — это не беда! От этого он только понятнее для всех. Ты, Клим Иванович, напрасно морщишься, — Андреев очень самобытен и силен. Разумеется, попроще Достоевского в мыслях, но, может быть, это потому, что он — цельнее. Читать его всегда очень любопытно, хотя заранее знаешь, что он скажет
еще одно — нет! — Усмехаясь, она подмигнула...
Время шло медленно и все медленнее, Самгин чувствовал, что погружается в холод какой-то пустоты, в состояние бездумья, но
вот золотистая голова Дуняши исчезла, на месте ее величественно встала Алина, вся в белом, точно мраморная. Несколько секунд она стояла рядом с ним — шумно дыша, становясь как будто
еще выше. Самгин видел, как ее картинное лицо побелело, некрасиво выкатились глаза, неестественно низким голосом она сказала...
— В девицах знавал, в одном кружке мудростям обучались, теперь
вот снова встретились, года полтора назад. Интересная дама. Наверное — была бы
еще интересней, но ее сбил с толку один… фантазер. Первая любовь и прочее…
«Нужен дважды гениальный Босх, чтоб превратить
вот такую действительность в кошмарный гротеск», — подумал Самгин, споря с кем-то, кто
еще не успел сказать ничего, что требовало бы возражения. Грусть, которую он пытался преодолеть, становилась острее, вдруг почему-то вспомнились женщины, которых он знал. «За эти связи не поблагодаришь судьбу… И в общем надо сказать, что моя жизнь…»
—
Вот мы и у пристани! Если вам жарко — лишнее можно снять, — говорил он, бесцеремонно сбрасывая с плеч сюртук. Без сюртука он стал
еще более толстым и более остро засверкала бриллиантовая запонка в мягкой рубашке. Сорвал он и галстук, небрежно бросил его на подзеркальник, где стояла ваза с цветами. Обмахивая платком лицо, высунулся в открытое окно и удовлетворенно сказал...
Самгин прожил в Париже
еще дней десять, настроенный, как человек, который не может решить, что ему делать.
Вот он поедет в Россию, в тихий мещанско-купеческий город, где люди, которых встряхнула революция, укладывают в должный, знакомый ему, скучный порядок свои привычки, мысли, отношения — и где Марина Зотова будет развертывать пред ним свою сомнительную, темноватую мудрость.
Все четыре окна квартиры его были закрыты ставнями, и это очень усилило неприятное его настроение. Дверь открыла сухая, темная старушка Фелицата, она показалась
еще более сутулой, осевшей к земле, всегда молчаливая, она и теперь поклонилась ему безмолвно, но тусклые глаза ее смотрели на него, как на незнакомого, тряпичные губы шевелились, и она разводила руками так, как будто
вот сейчас спросит...
— Подозреваемый в уголовном преступлении — в убийстве, — напомнил он, взмахнув правой рукой, — выразил настойчивое желание, чтоб его защищали на суде именно вы. Почему? Потому что вы — квартирант его? Маловато. Может быть, существует
еще какая-то иная связь? От этого подозрения Безбедов реабилитировал вас.
Вот — один смысл.
— Так
вот — скажи: революция — кончилась или только
еще начинается?
— Ну, что же, спать, что ли? — Но, сняв пиджак, бросив его на диван и глядя на часы, заговорил снова: —
Вот, еду добывать рукописи какой-то сногсшибательной книги. — Петя Струве с товарищами изготовил. Говорят: сочинение на тему «играй назад!». Он ведь
еще в 901 году приглашал «назад к Фихте», так
вот… А вместе с этим у эсеров что-то неладно. Вообще — развальчик. Юрин утверждает, что все это — хорошо! Дескать — отсевается мякина и всякий мусор, останется чистейшее, добротное зерно… Н-да…
— Я уже отметил излишнюю, полемическую заостренность этой книги, — докторально начал Самгин, шагая по полу, как по жердочке над ручьем. — Она
еще раз возобновляет старинный спор идеалистов и… реалистов. Люди устают от реализма. И —
вот…
—
Вот тебе и отец города! — с восторгом и поучительно вскричал Дронов, потирая руки. — В этом участке таких цен, конечно, нет, — продолжал он. — Дом стоит гроши, стар, мал, бездоходен. За землю можно получить тысяч двадцать пять, тридцать. Покупатель — есть, продажу можно совершить в неделю. Дело делать надобно быстро, как из пистолета, — закончил Дронов и, выпив
еще стакан вина, спросил: — Ну, как?
— XIX век — век пессимизма, никогда
еще в литературе и философии не было столько пессимистов, как в этом веке. Никто не пробовал поставить вопрос: в чем коренится причина этого явления? А она — совершенно очевидна: материализм! Да, именно — он! Материальная культура не создает счастья, не создает. Дух не удовлетворяется количеством вещей, хотя бы они были прекрасные. И
вот здесь — пред учением Маркса встает неодолимая преграда.
— Да поди ты к чертям! — крикнул Дронов, вскочив на ноги. — Надоел… как гусь! Го-го-го… Воевать хотим —
вот это преступление, да-а!
Еще Извольский говорил Суворину в восьмом году, что нам необходима удачная война все равно с кем, а теперь это убеждение большинства министров, монархистов и прочих… нигилистов.
— Важный ты стал, значительная персона, — вздохнул Дронов. — Нашел свою тропу… очевидно. А я
вот все болтаюсь в своей петле. Покамест — широка,
еще не давит. Однако беспокойно. «Ты на гору, а черт — за ногу». Тоська не отвечает на письма — в чем дело? Ведь — не бежала же? Не умерла?
— Отправлять на Орел, там разберут. Эти
еще зажиточные, кушают каждый день, а
вот в других дачах…
— Бросьте, батенька! Это — дохлое дело.
Еще раньше дня на три, ну, может быть… А теперь мы немножко танцуем назад, составы кормежных поездов гонят куда только возможно гнать, все перепуталось, и мы сами ничего не можем найти. Боеприпасы убирать надобно,
вот что. Кое-что, пожалуй, надобно будет предать огню.