Неточные совпадения
— Каково? — победоносно осведомлялся Самгин у гостей и его смешное, круглое лицо ласково сияло. Гости, усмехаясь, хвалили Клима, но ему уже не нравились такие демонстрации ума его, он сам находил ответы свои глупенькими. Первый раз он дал их года два
тому назад. Теперь он покорно и даже благосклонно подчинялся забаве,
видя, что она приятна отцу, но уже чувствовал в ней что-то обидное, как будто он — игрушка: пожмут ее — пищит.
Клим понимал, что Лидия не
видит в нем замечательного мальчика, в ее глазах он не растет, а остается все таким же, каким был два года
тому назад, когда Варавки сняли квартиру.
— Про аиста и капусту выдумано, — говорила она. — Это потому говорят, что детей родить стыдятся, а все-таки родят их мамы, так же как кошки, я это
видела, и мне рассказывала Павля. Когда у меня вырастут груди, как у мамы и Павли, я тоже буду родить — мальчика и девочку, таких, как я и ты. Родить — нужно, а
то будут все одни и
те же люди, а потом они умрут и уж никого не будет. Тогда помрут и кошки и курицы, — кто же накормит их? Павля говорит, что бог запрещает родить только монашенкам и гимназисткам.
Туробоев, холодненький, чистенький и вежливый, тоже смотрел на Клима, прищуривая темные, неласковые глаза, — смотрел вызывающе. Его слишком красивое лицо особенно сердито морщилось, когда Клим подходил к Лидии, но девочка разговаривала с Климом небрежно, торопливо, притопывая ногами и глядя в
ту сторону, где Игорь. Она все более плотно срасталась с Туробоевым, ходили они взявшись за руки; Климу казалось, что, даже увлекаясь игрою, они играют друг для друга, не
видя, не чувствуя никого больше.
Привыкнув наблюдать за взрослыми, Клим
видел, что среди них началось что-то непонятное, тревожное, как будто все они садятся не на
те стулья, на которых привыкли сидеть.
Он снова молчал, как будто заснув с открытыми глазами. Клим
видел сбоку фарфоровый, блестящий белок, это напомнило ему мертвый глаз доктора Сомова. Он понимал, что, рассуждая о выдумке, учитель беседует сам с собой, забыв о нем, ученике. И нередко Клим ждал, что вот сейчас учитель скажет что-то о матери, о
том, как он в саду обнимал ноги ее. Но учитель говорил...
Эта сцена, испугав, внушила ему более осторожное отношение к Варавке, но все-таки он не мог отказывать себе изредка посмотреть в глаза Бориса взглядом человека, знающего его постыдную тайну. Он хорошо
видел, что его усмешливые взгляды волнуют мальчика, и это было приятно
видеть, хотя Борис все так же дерзко насмешничал, следил за ним все более подозрительно и кружился около него ястребом. И опасная эта игра быстро довела Клима до
того, что он забыл осторожность.
Люди спят, мой друг, пойдем в тенистый сад,
Люди спят, одни лишь звезды к нам глядят,
Да и
те не
видят нас среди ветвей
И не слышат, слышит только соловей.
Он считал товарищей глупее себя, но в
то же время
видел, что оба они талантливее, интереснее его. Он знал, что мудрый поп Тихон говорил о Макарове...
Клим слушал с напряженным интересом, ему было приятно
видеть, что Макаров рисует себя бессильным и бесстыдным. Тревога Макарова была еще не знакома Климу, хотя он, изредка, ночами, чувствуя смущающие запросы тела, задумывался о
том, как разыграется его первый роман, и уже знал, что героиня романа — Лидия.
Досадно было слышать, как Дронов лжет, но,
видя, что эта ложь делает Лидию героиней гимназистов, Самгин не мешал Ивану. Мальчики слушали серьезно, и глаза некоторых смотрели с
той странной печалью, которая была уже знакома Климу по фарфоровым глазам Томилина.
Лицо ее было хорошо знакомо Климу,
тем более тревожно удивлялся он, когда
видел, что сквозь заученные им черты этого лица таинственно проступает другое, чужое ему.
— Учиться — скучно, — говорила она. — И зачем знать
то, чего я сама не могу сделать или чего никогда не
увижу?
Клим выслушивал эти ужасы довольно спокойно, лишь изредка неприятный холодок пробегал по коже его спины.
То, как говорили, интересовало его больше, чем
то, о чем говорили. Он
видел, что большеголовый, недоконченный писатель говорит о механизме Вселенной с восторгом, но и человек, нарядившийся мужиком, изображает ужас одиночества земли во Вселенной тоже с наслаждением.
Немая и мягонькая, точно кошка, жена писателя вечерами непрерывно разливала чай. Каждый год она была беременна, и раньше это отталкивало Клима от нее, возбуждая в нем чувство брезгливости; он был согласен с Лидией, которая резко сказала, что в беременных женщинах есть что-то грязное. Но теперь, после
того как он
увидел ее голые колени и лицо, пьяное от радости, эта женщина, однообразно ласково улыбавшаяся всем, будила любопытство, в котором уже не было места брезгливости.
Испуганный и как во сне, Клим побежал, выскочил за ворота, прислушался; было уже темно и очень тихо, но звука шагов не слыхать. Клим побежал в сторону
той улицы, где жил Макаров, и скоро в сумраке, под липами у церковной ограды, увидал Макарова, — он стоял, держась одной рукой за деревянную балясину ограды, а другая рука его была поднята в уровень головы, и, хотя Клим не
видел в ней револьвера, но, поняв, что Макаров сейчас выстрелит, крикнул...
Климу давно и хорошо знакомы были припадки красноречия Варавки, они особенно сильно поражали его во дни усталости от деловой жизни. Клим
видел, что с Варавкой на улицах люди раскланиваются все более почтительно, и знал, что в домах говорят о нем все хуже, злее. Он приметил также странное совпадение: чем больше и хуже говорили о Варавке в городе,
тем более неукротимо и обильно он философствовал дома.
Нередко казалось, что он до
того засыпан чужими словами, что уже не
видит себя. Каждый человек, как бы чего-то боясь, ища в нем союзника, стремится накричать в уши ему что-то свое; все считают его приемником своих мнений, зарывают его в песок слов. Это — угнетало, раздражало. Сегодня он был именно в таком настроении.
Самгин
видел незнакомого; только глаза Дмитрия напоминали юношу, каким он был за четыре года до этой встречи, глаза улыбались все еще
той улыбкой, которую Клим привык называть бабьей. Круглое и мягкое лицо Дмитрия обросло светлой бородкой; длинные волосы завивались на концах. Он весело и быстро рассказал, что переехал сюда пять дней
тому назад, потому что разбил себе ногу и Марина перевезла его.
Усталые глаза его
видели во
тьме комнаты толпу призрачных, серых теней и среди них маленькую девушку с лицом птицы и гладко причесанной головой без ушей, скрытых под волосами.
Клим замолчал, найдя его изумление, смех и жест — глупыми. Он раза два
видел на столе брата нелегальные брошюры; одна из них говорила о
том, «Что должен знать и помнить рабочий», другая «О штрафах». Обе — грязненькие, измятые, шрифт местами в черных пятнах, которые напоминали дактилоскопические оттиски.
—
То же самое желание скрыть от самих себя скудость природы я
вижу в пейзажах Левитана, в лирических березках Нестерова, в ярко-голубых тенях на снегу. Снег блестит, как обивка гробов, в которых хоронят девушек, он — режет глаза, ослепляет, голубых теней в природе нет. Все это придумывается для самообмана, для
того, чтоб нам уютней жилось.
Она выработала певучую речь, размашистые, но мягкие и уверенные жесты, —
ту свободу движений, которая в купеческом круге именуется вальяжностью. Каждым оборотом тела она ловко и гордо подчеркивала покоряющую силу его красоты. Клим
видел, что мать любуется Алиной с грустью в глазах.
Видел он и
то, что его уединенные беседы с Лидией не нравятся матери. Варавка тоже хмурился, жевал бороду красными губами и говорил, что птицы вьют гнезда после
того, как выучатся летать. От него веяло пыльной скукой, усталостью, ожесточением. Он являлся домой измятый, точно после драки. Втиснув тяжелое тело свое в кожаное кресло, он пил зельтерскую воду с коньяком, размачивал бороду и жаловался на городскую управу, на земство, на губернатора. Он говорил...
— Знакома я с ним шесть лет, живу второй год, но
вижу редко, потому что он все прыгает во все стороны от меня. Влетит, как шмель, покружится, пожужжит немножко и вдруг: «Люба, завтра я в Херсон еду». Merci, monsieur. Mais — pourquoi? [Благодарю вас. Но — зачем? (франц.)] Милые мои, — ужасно нелепо и даже горестно в нашей деревне по-французски говорить, а — хочется! Вероятно, для углубления нелепости хочется, а может, для
того, чтоб напомнить себе о другом, о другой жизни.
Может быть, это был и не страх, а слишком жадное ожидание не похожего на
то, что я
видел и знал.
— Нет, — сказал Клим и, сняв очки, протирая стекла, наклонил голову. Он знал, что лицо у него злое, и ему не хотелось, чтоб мать
видела это. Он чувствовал себя обманутым, обокраденным. Обманывали его все: наемная Маргарита, чахоточная Нехаева, обманывает и Лидия, представляясь не
той, какова она на самом деле, наконец обманула и Спивак, он уже не может думать о ней так хорошо, как думал за час перед этим.
— Из этой штуки можно сделать много различных вещей. Художник вырежет из нее и черта и ангела. А, как
видите, почтенное полено это уже загнило, лежа здесь. Но его еще можно сжечь в печи. Гниение — бесполезно и постыдно, горение дает некоторое количество тепла. Понятна аллегория? Я — за
то, чтоб одарить жизнь теплом и светом, чтоб раскалить ее.
— Грешен, — сказал Туробоев, наклонив голову. —
Видите ли, Самгин, далеко не всегда удобно и почти всегда бесполезно платить людям честной медью. Да и — так ли уж честна эта медь правды? Существует старинный обычай: перед
тем, как отлить колокол, призывающий нас в дом божий, распространяют какую-нибудь выдумку, ложь, от этого медь будто бы становится звучней.
Клим Самгин улыбался и очень хотел, чтоб его ироническую улыбку
видел Туробоев, но
тот, облокотясь о стол, смотрел в лицо Макарова, высоко подняв вышитые брови и как будто недоумевая.
Клим никогда еще не
видел ее такой оживленной и властной. Она подурнела, желтоватые пятна явились на лице ее, но в глазах было что-то самодовольное. Она будила смешанное чувство осторожности, любопытства и, конечно,
те надежды, которые волнуют молодого человека, когда красивая женщина смотрит на него ласково и ласково говорит с ним.
Клим подумал, что мать, наверное, приехала усталой, раздраженной,
тем приятнее ему было
увидеть ее настроенной бодро и даже как будто помолодевшей за эти несколько дней. Она тотчас же начала рассказывать о Дмитрии: его скоро выпустят, но он будет лишен права учиться в университете.
Минутами Самгину казалось, что его вместилище впечатлений —
то, что называют душой, — засорено этими мудрствованиями и всем, что он знал,
видел, — засорено на всю жизнь и так, что он уже не может ничего воспринимать извне, а должен только разматывать тугой клубок пережитого.
Он
видел, что общий строй ее мысли сроден «кутузовщине», и в
то же время все, что говорила она, казалось ему словами чужого человека, наблюдающего явления жизни издалека, со стороны.
— Если б ты
видел, какой это ужас, когда миллионы селедок идут сплошною, слепою массой метать икру! Это до
того глупо, что даже страшно.
— А знаете, — сказал он, усевшись в пролетку, — большинство задохнувшихся, растоптанных — из так называемой чистой публики… Городские и — молодежь. Да. Мне это один полицейский врач сказал, родственник мой. Коллеги, медики,
то же говорят. Да я и сам
видел. В борьбе за жизнь одолевают
те, которые попроще. Действующие инстинктивно…
Была у Самгина смутная надежда, что в
ту минуту, когда он
увидит царя, все пережитое, передуманное им получит окончательное завершение.
Однообразно помахивая ватной ручкой, похожая на уродливо сшитую из тряпок куклу, старая женщина из Олонецкого края сказывала о
том, как мать богатыря Добрыни прощалась с ним, отправляя его в поле, на богатырские подвиги. Самгин
видел эту дородную мать, слышал ее твердые слова, за которыми все-таки слышно было и страх и печаль,
видел широкоплечего Добрыню: стоит на коленях и держит меч на вытянутых руках, глядя покорными глазами в лицо матери.
Говорил он быстро и точно бежал по капризно изогнутой тропе, перепрыгивая от одной
темы к другой. В этих прыжках Клим чувствовал что-то очень запутанное, противоречивое и похожее на исповедь. Сделав сочувственную мину, Клим молчал; ему было приятно
видеть человека менее значительным, чем он воображал его.
Размахивая палкой, делая даме в углу приветственные жесты рукою в желтой перчатке, Корвин важно шел в угол, встречу улыбке дамы, но, заметив фельетониста, остановился, нахмурил брови, и концы усов его грозно пошевелились, а матовые белки глаз налились кровью. Клим стоял, держась за спинку стула, ожидая, что сейчас разразится скандал, по лицу Робинзона, по его растерянной улыбке он
видел, что и фельетонист ждет
того же.
Дронов всегда говорил о людях с кривой усмешечкой, посматривая в сторону и как бы
видя там образы других людей, в сравнении с которыми
тот, о ком он рассказывал, — негодяй.
— Разве — купцом? — спросил Кутузов, добродушно усмехаясь. — И — позвольте! — почему — переоделся? Я просто оделся штатским человеком. Меня,
видите ли, начальство выставило из храма науки за
то, что я будто бы проповедовал какие-то ереси прихожанам и богомолам.
На его взгляд, Варвара должна бы вносить в эту дружбу нечто крикливое, драматическое и в
то же время сентиментальное, а он
видел, что и Маракуев и она придают отношениям своим характер легкой комедии.
Тот снова отрастил до плеч свои ангельские кудри, но голубые глаза его помутнели, да и весь он выцвел, поблек, круглое лицо обросло негустым, желтым волосом и стало длиннее, суше. Говоря, он пристально смотрел в лицо собеседника, ресницы его дрожали, и казалось, что чем больше он смотрит,
тем хуже
видит. Он часто и осторожно гладил правой рукою кисть левой и переспрашивал...
«Почти старик уже. Он не
видит, что эти люди относятся к нему пренебрежительно. И тут чувствуется глупость: он должен бы для всех этих людей быть ближе, понятнее студента». И, задумавшись о Дьяконе, Клим впервые спросил себя: не
тем ли Дьякон особенно неприятен, что он, коренной русский церковник, сочувствует революционерам?
— Вспомните, что русский барин Герцен угрожал царю мужицким топором, а затем покаянно воскликнул по адресу царя: «Ты победил, Галилеянин!» Затем ему пришлось каяться в
том, что первое покаяние его было преждевременно и наивно. Я утверждаю, что наивность — основное качество народничества; особенно ясно
видишь это, когда народники проповедуют пугачевщину, мужицкий бунт.
Прейс молчал, бесшумно барабаня пальцами по столу. Он был вообще малоречив дома, высказывался неопределенно и не напоминал
того умелого и уверенного оратора, каким Самгин привык
видеть его у дяди Хрисанфа и в университете, спорящим с Маракуевым.
И было забавно
видеть, что Варвара относится к влюбленному Маракуеву с небрежностью, все более явной, несмотря на
то, что Маракуев усердно пополняет коллекцию портретов знаменитостей, даже вырезал гравюру Марии Стюарт из «Истории» Маколея, рассматривая у знакомых своих великолепное английское издание этой книги.
Как-то в праздник, придя к Варваре обедать, Самгин увидал за столом Макарова. Странно было
видеть, что в двуцветных вихрах медика уже проблескивают серебряные нити, особенно заметные на висках. Глаза Макарова глубоко запали в глазницы, однако он не вызывал впечатления человека нездорового и преждевременно стареющего. Говорил он все о
том же — о женщине — и, очевидно, не мог уже говорить ни о чем другом.
Он
видел, что Макаров уже не
тот человек, который ночью на террасе дачи как бы упрашивал, умолял послушать его домыслы. Он держался спокойно, говорил уверенно. Курил меньше, но, как всегда, дожигал спички до конца. Лицо его стало жестким, менее подвижным, и взгляд углубленных глаз приобрел выражение строгое, учительное. Маракуев, покраснев от возбуждения, подпрыгивая на стуле, спорил жестоко, грозил противнику пальцем, вскрикивал...