Неточные совпадения
Клим был слаб здоровьем, и это усиливало любовь матери; отец чувствовал себя виноватым в
том, что дал сыну неудачное имя, бабушка, находя имя «мужицким», считала, что ребенка обидели,
а чадолюбивый дед Клима, организатор и почетный попечитель ремесленного училища для сирот, увлекался педагогикой, гигиеной и, явно предпочитая слабенького Клима здоровому Дмитрию, тоже отягчал внука усиленными заботами о нем.
Трудно было понять, что говорит отец, он говорил так много и быстро, что слова его подавляли друг друга,
а вся речь напоминала о
том, как пузырится пена пива или кваса, вздымаясь из горлышка бутылки.
Клим понимал, что Лидия не видит в нем замечательного мальчика, в ее глазах он не растет,
а остается все таким же, каким был два года
тому назад, когда Варавки сняли квартиру.
Это нельзя было понять,
тем более нельзя, что в первый же день знакомства Борис поссорился с Туробоевым,
а через несколько дней они жестоко, до слез и крови, подрались.
—
То — червяк,
а это — чревяк.
— Чертище, — называл он инженера и рассказывал о нем: Варавка сначала был ямщиком,
а потом — конокрадом, оттого и разбогател. Этот рассказ изумил Клима до немоты, он знал, что Варавка сын помещика, родился в Кишиневе, учился в Петербурге и Вене, затем приехал сюда в город и живет здесь уж седьмой год. Когда он возмущенно рассказал это Дронову,
тот, тряхнув головой, пробормотал...
—
А недавно, перед
тем, как взойти луне, по небу летала большущая черная птица, подлетит ко звезде и склюнет ее, подлетит к другой и ее склюет. Я не спал, на подоконнике сидел, потом страшно стало, лег на постелю, окутался с головой, и так, знаешь, было жалко звезд, вот, думаю, завтра уж небо-то пустое будет…
Споры с Марьей Романовной кончились
тем, что однажды утром она ушла со двора вслед за возом своих вещей, ушла, не простясь ни с кем, шагая величественно, как всегда, держа в одной руке саквояж с инструментами,
а другой прижимая к плоской груди черного, зеленоглазого кота.
Клим думал, но не о
том, что такое деепричастие и куда течет река Аму-Дарья,
а о
том, почему, за что не любят этого человека. Почему умный Варавка говорит о нем всегда насмешливо и обидно? Отец, дедушка Аким, все знакомые, кроме Тани, обходили Томилина, как трубочиста. Только одна Таня изредка спрашивала...
— Я ее любил,
а она меня ненавидела и жила для
того, чтобы мне было плохо.
Искусственная его задумчивость оказалась двояко полезной ему: мальчики скоро оставили в покое скучного человечка,
а учителя объясняли ею
тот факт, что на уроках Клим Самгин часто оказывался невнимательным.
— Ну, пусть не так! — равнодушно соглашался Дмитрий, и Климу казалось, что, когда брат рассказывает даже именно так, как было, он все равно не верит в
то, что говорит. Он знал множество глупых и смешных анекдотов, но рассказывал не смеясь,
а как бы даже конфузясь. Вообще в нем явилась непонятная Климу озабоченность, и людей на улицах он рассматривал таким испытующим взглядом, как будто считал необходимым понять каждого из шестидесяти тысяч жителей города.
— Ты с этими не дружись, это все трусы, плаксы, ябедники. Вон этот, рыженький, — жиденок,
а этого, косого, скоро исключат, он — бедный и не может платить. У этого старший братишка калоши воровал и теперь сидит в колонии преступников,
а вон
тот, хорек, — незаконно рожден.
Но уже весною Клим заметил, что Ксаверий Ржига, инспектор и преподаватель древних языков,
а за ним и некоторые учителя стали смотреть на него более мягко. Это случилось после
того, как во время большой перемены кто-то бросил дважды камнями в окно кабинета инспектора, разбил стекла и сломал некий редкий цветок на подоконнике. Виновного усердно искали и не могли найти.
Уроки Томилина становились все более скучны, менее понятны,
а сам учитель как-то неестественно разросся в ширину и осел к земле. Он переоделся в белую рубаху с вышитым воротом, на его голых, медного цвета ногах блестели туфли зеленого сафьяна. Когда Клим, не понимая чего-нибудь, заявлял об этом ему, Томилин, не сердясь, но с явным удивлением, останавливался среди комнаты и говорил почти всегда одно и
то же...
— Бориса исключили из военной школы за
то, что он отказался выдать товарищей, сделавших какую-то шалость. Нет, не за
то, — торопливо поправила она, оглядываясь. — За это его посадили в карцер,
а один учитель все-таки сказал, что Боря ябедник и донес; тогда, когда его выпустили из карцера, мальчики ночью высекли его,
а он, на уроке, воткнул учителю циркуль в живот, и его исключили.
В один из
тех теплых, но грустных дней, когда осеннее солнце, прощаясь с обедневшей землей, как бы хочет напомнить о летней, животворящей силе своей, дети играли в саду. Клим был более оживлен, чем всегда,
а Борис настроен добродушней. Весело бесились Лидия и Люба, старшая Сомова собирала букет из ярких листьев клена и рябины. Поймав какого-то запоздалого жука и подавая его двумя пальцами Борису, Клим сказал...
Он читал Бокля, Дарвина, Сеченова, апокрифы и творения отцов церкви, читал «Родословную историю татар» Абдул-гази Багодур-хана и, читая, покачивал головою вверх и вниз, как бы выклевывая со страниц книги странные факты и мысли. Самгину казалось, что от этого нос его становился заметней,
а лицо еще более плоским. В книгах нет
тех странных вопросов, которые волнуют Ивана, Дронов сам выдумывает их, чтоб подчеркнуть оригинальность своего ума.
— Тут доказывается, что монахи были врагами науки,
а между
тем Джордано Бруно, Кампанелла, Морус…
Был один из
тех сказочных вечеров, когда русская зима с покоряющей, вельможной щедростью развертывает все свои холодные красоты. Иней на деревьях сверкал розоватым хрусталем, снег искрился радужной пылью самоцветов, за лиловыми лысинами речки, оголенной ветром, на лугах лежал пышный парчовый покров,
а над ним — синяя тишина, которую, казалось, ничто и никогда не поколеблет. Эта чуткая тишина обнимала все видимое, как бы ожидая, даже требуя, чтоб сказано было нечто особенно значительное.
— Вот уж почти два года ни о чем не могу думать, только о девицах. К проституткам идти не могу, до этой степени еще не дошел. Тянет к онанизму, хоть руки отрубить. Есть, брат, в этом влечении что-то обидное до слез, до отвращения к себе. С девицами чувствую себя идиотом. Она мне о книжках, о разных поэзиях,
а я думаю о
том, какие у нее груди и что вот поцеловать бы ее да и умереть.
— Люба Сомова, курносая дурочка, я ее не люблю,
то есть она мне не нравится,
а все-таки я себя чувствую зависимым от нее. Ты знаешь, девицы весьма благосклонны ко мне, но…
Детей успокоили, сказав им: да, они жених и невеста, это решено; они обвенчаются, когда вырастут,
а до
той поры им разрешают писать письма друг другу.
— Ведь у нас не произносят: Нестор,
а — Нестер, и мне пришлось бы подписывать рассказы Нестерпимов. Убийственно. К
тому же теперь в моде производить псевдонимы по именам жен: Верин, Валин, Сашин, Машин…
— Ты прав, Нестор, забывают, что народ есть субстанция,
то есть первопричина,
а теперь выдвигают учение о классах, немецкое учение, гм…
— Красивое — это
то, что мне нравится, — заносчиво говорила Лида,
а Макаров насмешливо возражал...
От всего этого веяло на Клима унылой бедностью, не
той, которая мешала писателю вовремя платить за квартиру,
а какой-то другой, неизлечимой, пугающей, но в
то же время и трогательной.
Вспомнив эту сцену, Клим с раздражением задумался о Томилине. Этот человек должен знать и должен был сказать что-то успокоительное, разрешающее, что устранило бы стыд и страх. Несколько раз Клим — осторожно,
а Макаров — напористо и резко пытались затеять с учителем беседу о женщине, но Томилин был так странно глух к этой
теме, что вызвал у Макарова сердитое замечание...
Клим утвердительно кивнул головой,
а потом, взглянув в резкое лицо Макарова, в его красивые, дерзкие глаза, тотчас сообразил, что «Триумфы женщин» нужны Макарову ради цинических вольностей Овидия и Бокаччио,
а не ради Данта и Петрарки. Несомненно, что эта книжка нужна лишь для
того, чтоб настроить Лидию на определенный лад.
Оживляясь, он говорил о
том, что сословия относятся друг к другу иронически и враждебно, как племена различных культур, каждое из них убеждено, что все другие не могут понять его, и спокойно мирятся с этим,
а все вместе полагают, что население трех смежных губерний по всем навыкам, обычаям, даже по говору — другие люди и хуже, чем они, жители вот этого города.
Он не пытался взнуздать слушателя своими мыслями,
а только рассказывал о
том, что думает, и, видимо, мало интересовался, слушают ли его.
Климу больше нравилась
та скука, которую он испытывал у Маргариты. Эта скука не тяготила его,
а успокаивала, притупляя мысли, делая ненужными всякие выдумки. Он отдыхал у швейки от необходимости держаться, как солдат на параде. Маргарита вызывала в нем своеобразный интерес простотою ее чувств и мыслей. Иногда, должно быть, подозревая, что ему скучно, она пела маленьким, мяукающим голосом неслыханные песни...
В темно-синем пиджаке, в черных брюках и тупоносых ботинках фигура Дронова приобрела комическую солидность. Но лицо его осунулось, глаза стали неподвижней, зрачки помутнели,
а в белках явились красненькие жилки, точно у человека, который страдает бессонницей. Спрашивал он не так жадно и много, как прежде, говорил меньше, слушал рассеянно и, прижав локти к бокам, сцепив пальцы, крутил большие, как старик. Смотрел на все как-то сбоку, часто и устало отдувался, и казалось, что говорит он не о
том, что думает.
Каждый раз после свидания с Ритой Климу хотелось уличить Дронова во лжи, но сделать это значило бы открыть связь со швейкой,
а Клим понимал, что он не может гордиться своим первым романом. К
тому же случилось нечто, глубоко поразившее его: однажды вечером Дронов бесцеремонно вошел в его комнату, устало сел и заговорил угрюмо...
Клим повернулся к нему спиною,
а Дронов, вдруг, нахмурясь, перескочил на другую
тему...
Испуганный и как во сне, Клим побежал, выскочил за ворота, прислушался; было уже темно и очень тихо, но звука шагов не слыхать. Клим побежал в сторону
той улицы, где жил Макаров, и скоро в сумраке, под липами у церковной ограды, увидал Макарова, — он стоял, держась одной рукой за деревянную балясину ограды,
а другая рука его была поднята в уровень головы, и, хотя Клим не видел в ней револьвера, но, поняв, что Макаров сейчас выстрелит, крикнул...
Когда она скрылась, Клима потянуло за нею, уже не с
тем, чтоб говорить умное,
а просто, чтоб идти с нею рядом. Это был настолько сильный порыв, что Клим вскочил, пошел, но на дворе раздался негромкий, но сочный возглас Алины...
Клим постоял, затем снова сел, думая: да, вероятно, Лидия,
а может быть, и Макаров знают другую любовь, эта любовь вызывает у матери, у Варавки, видимо, очень ревнивые и завистливые чувства. Ни
тот, ни другая даже не посетили больного. Варавка вызвал карету «Красного Креста», и, когда санитары, похожие на поваров, несли Макарова по двору, Варавка стоял у окна, держа себя за бороду. Он не позволил Лидии проводить больного,
а мать, кажется, нарочно ушла из дома.
— Позволь, позволь, — кричал ей Варавка, — но ведь эта любовь к людям, — кстати, выдуманная нами, противная природе нашей, которая жаждет не любви к ближнему,
а борьбы с ним, — эта несчастная любовь ничего не значит и не стоит без ненависти, без отвращения к
той грязи, в которой живет ближний! И, наконец, не надо забывать, что духовная жизнь успешно развивается только на почве материального благополучия.
Не без труда и не скоро он распутал тугой клубок этих чувств: тоскливое ощущение утраты чего-то очень важного, острое недовольство собою, желание отомстить Лидии за обиду, половое любопытство к ней и рядом со всем этим напряженное желание убедить девушку в его значительности,
а за всем этим явилась уверенность, что в конце концов он любит Лидию настоящей любовью, именно
той, о которой пишут стихами и прозой и в которой нет ничего мальчишеского, смешного, выдуманного.
Она снова замолчала, сказав, видимо, не
то, что хотелось,
а Клим, растерянно ловя отдельные фразы, старался понять: чем возмущают его слова матери?
— Слышала я, что товарищ твой стрелял в себя из пистолета. Из-за девиц, из-за баб многие стреляются. Бабы подлые, капризные. И есть у них эдакое упрямство… не могу сказать какое. И хорош мужчина, и нравится,
а — не
тот. Не потому не
тот, что беден или некрасив,
а — хорош, да — не
тот!
Над столом мелькали обезьяньи лапки старушки, безошибочно и ловко передвигая посуду, наливая чай, не умолкая шелестели ее картавые словечки, — их никто не слушал. Одетая в сукно мышиного цвета, она
тем более напоминала обезьяну. По морщинам темненького лица быстро скользили легкие улыбочки. Клим нашел улыбочки хитрыми,
а старуху неестественной. Ее говорок тонул в грубоватом и глупом голосе Дмитрия...
— Когда я пою — я могу не фальшивить,
а когда говорю с барышнями,
то боюсь, что это у меня выходит слишком просто, и со страха беру неверные ноты. Вы так хотели сказать?
И возникало настойчивое желание обнажить людей, понять, какова
та пружина, которая заставляет человека говорить и действовать именно так,
а не иначе.
— Она будет очень счастлива в известном, женском смысле понятия о счастье. Будет много любить; потом, когда устанет, полюбит собак, котов,
той любовью, как любит меня. Такая сытая, русская.
А вот я не чувствую себя русской, я — петербургская. Москва меня обезличивает. Я вообще мало знаю и не понимаю Россию. Мне кажется — это страна людей, которые не нужны никому и сами себе не нужны.
А вот француз, англичанин — они нужны всему миру. И — немец, хотя я не люблю немцев.
— В России говорят не о
том, что важно, читают не
те книги, какие нужно, делают не
то, что следует, и делают не для себя,
а — напоказ.
Угловатые движенья девушки заставляли рукава халата развеваться, точно крылья, в ее блуждающих руках Клим нашел что-то напомнившее слепые руки Томилина,
а говорила Нехаева капризным тоном Лидии, когда
та была подростком тринадцати — четырнадцати лет. Климу казалось, что девушка чем-то смущена и держится, как человек, захваченный врасплох. Она забыла переодеться, халат сползал с плеч ее, обнажая кости ключиц и кожу груди, окрашенную огнем лампы в неестественный цвет.
Помню, как это было странно: приехала я домой,
а мамы — нет, отец — не
тот.
Ее слезы казались неуместными: о чем же плакать? Ведь он ее не обидел, не отказался любить. Непонятное Климу чувство, вызывавшее эти слезы, пугало его. Он целовал Нехаеву в губы, чтоб она молчала, и невольно сравнивал с Маргаритой, —
та была красивей и утомляла только физически.
А эта шепчет...