Около Веры Петровны Дронов извивался ласковой собачкой, Клим подметил, что нянькин внук боится ее так же, как дедушку Акима, и что особенно страшен ему Варавка.
Вслушиваясь в беседы взрослых о мужьях, женах, о семейной жизни, Клим подмечал в тоне этих бесед что-то неясное, иногда виноватое, часто — насмешливое, как будто говорилось о печальных ошибках, о том, чего не следовало делать. И, глядя на мать, он спрашивал себя: будет ли и она говорить так же?
Клим подметил, что враг его смягчен музыкой, танцами, стихами, он и сам чувствовал себя необычно легко и растроганно общим настроением нешумной и светлой радости.
Клим подметил, что Макаров, закурив папиросу, не гасит спичку, а заботливо дает ей догореть в пепельнице до конца или дожидается, когда она догорит в его пальцах, осторожно держа ее за обгоревший конец.
— Это попытка возвратиться в дураки, — храбро ответил Самгин, подметив в лице, в глазах Туробоева нечто общее с Макаровым, каким тот был до покушения на самоубийство.
Когда он, один, пил чай, явились Туробоев и Варавка, серые, в пыльниках; Варавка был похож на бочку, а Туробоев и в сером, широком мешке не потерял своей стройности, а сбросив с плеч парусину, он показался Климу еще более выпрямленным и подчеркнуто сухим. Его холодные глаза углубились в синеватые тени, и что-то очень печальное, злое подметил Клим в их неподвижном взгляде.
Клим подметил, что Туробоев пожал руку Лютова очень небрежно, свою тотчас же сунул в карман и наклонился над столом, скатывая шарик из хлеба. Варавка быстро сдвинул посуду, развернул план и, стуча по его зеленым пятнам черенком чайной ложки, заговорил о лесах, болотах, песках, а Клим встал и ушел, чувствуя, что в нем разгорается ненависть к этим людям.
Он зорко и с жадностью подмечал в людях некрасивое, смешное и все, что, отталкивая его от них, позволяло думать о каждом с пренебрежением и тихой злостью.
Клим Самгин никак не мог понять свое отношение к Спивак, и это злило его. Порою ему казалось, что она осложняет смуту в нем, усиливает его болезненное состояние. Его и тянуло к ней и отталкивало от нее. В глубине ее кошачьих глаз, в центре зрачка, он подметил холодноватую, светлую иголочку, она колола его как будто насмешливо, а может быть, зло. Он был уверен, что эта женщина с распухшим животом чего-то ищет в нем, хочет от него.
Самгин молча соглашался с ним, находя, что хвастливому шуму тщеславной Москвы не хватает каких-то важных нот. Слишком часто и бестолково люди ревели ура, слишком суетились, и было заметно много неуместных шуточек, усмешек. Маракуев, зорко подмечая смешное и глупое, говорил об этом Климу с такой радостью, как будто он сам, Маракуев, создал смешное.
— Вы — к нам? — спросила она, и в глазах ее Клим подметил насмешливые искорки. — А я — в Сокольники. Хотите со мной? Лида? Но ведь она вчера уехала домой, разве вы не знаете?
Варвару он все более забавлял, рассказывая ей смешное о провинциальной жизни, обычаях, обрядах, поверьях, пожарах, убийствах и романах. Смешное он подмечал неплохо, но рассказывал о нем добродушно и даже как бы с сожалением. Рассказывал о ловле трески в Белом море, о сборе кедровых орехов в Сибири, о добыче самоцветов на Урале, — Варвара находила, что он рассказывает талантливо.
— Слушало его человек… тридцать, может быть — сорок; он стоял у царь-колокола. Говорил без воодушевления, не храбро. Один рабочий отметил это, сказав соседу: «Опасается парень пошире-то рот раскрыть». Они удивительно чутко подмечали все.
Закрыв один глаз, другим он задумчиво уставился в затылок Насти. Самгин понял, что он — лишний, и вышел на двор. Там Николай заботливо подметал двор новой метлой; давно уже он не делал этого. На улице было тихо, но в морозном воздухе огорченно звенел голос Лаврушки.
Он отказался от этих прогулок и потому, что обыватели с каким-то особенным усердием подметали улицу, скребли железными лопатами панели. Было ясно, что и Варвару терзает тоска. Варвара целые дни возилась в чуланах, в сарае, топала на чердаке, а за обедом, за чаем говорила, сквозь зубы, жалобно...
— Огненной метлой подмели мужики уезд… — он сказал это так звучно и уверенно, как будто вполне твердо знал, что все эти люди ждут от него именно повести о мужиках.
— Валентин! Велел бы двор-то подмести, что за безобразие! Муромская жалуется на тебя: глаз не кажешь. Что-о? Скажите, пожалуйста! Нет, уж ты, прошу, без капризов. Да, да!.. Своим умом? Ты? Ох, не шути…
Когда Самгин вышел в коридор — на стене горела маленькая лампа, а Николай подметал веником белый сор на полу, он согнулся поперек коридора и заставил домохозяина остановиться.