Клим очень хорошо чувствовал, что дед всячески старается унизить его, тогда как все другие взрослые заботливо возвышают. Настоящий Старик утверждал, что Клим просто слабенький, вялый мальчик и что ничего необыкновенного в нем нет. Он играл плохими игрушками только потому, что хорошие у него отнимали бойкие дети, он дружился с внуком няньки, потому что Иван Дронов глупее детей Варавки, а Клим, избалованный всеми, самолюбив, требует особого внимания к себе и находит его только у Ивана.
Борис бегал в рваных рубашках, всклоченный, неумытый. Лида одевалась хуже Сомовых, хотя отец ее был богаче доктора. Клим все более ценил дружбу девочки, — ему нравилось молчать, слушая ее милую болтовню, — молчать, забывая о своей обязанности говорить умное, не детское.
Туго застегнутый в длинненький, ниже колен, мундирчик, Дронов похудел, подобрал живот и, гладко остриженный, стал похож на карлика-солдата. Разговаривая с Климом, он распахивал полы мундира, совал руки в карманы, широко раздвигал ноги и, вздернув розовую пуговку носа, спрашивал...
Оживляясь, он говорил о том, что сословия относятся друг к другу иронически и враждебно, как племена различных культур, каждое из них убеждено, что все другие не могут понять его, и спокойно мирятся с этим, а все вместе полагают, что население трех смежных губерний по всем навыкам, обычаям, даже по говору — другие люди и хуже, чем они, жители вот этого города.
«Идиоты!» — думал Клим. Ему вспоминались безмолвные слезы бабушки пред развалинами ее дома, вспоминались уличные сцены, драки мастеровых, буйства пьяных мужиков у дверей базарных трактиров на городской площади против гимназии и снова слезы бабушки, сердито-насмешливые словечки Варавки о народе, пьяном, хитром и ленивом. Казалось даже, что после истории с Маргаритой все люди стали хуже: и богомольный, благообразный старик дворник Степан, и молчаливая, толстая Феня, неутомимо пожиравшая все сладкое.
Климу давно и хорошо знакомы были припадки красноречия Варавки, они особенно сильно поражали его во дни усталости от деловой жизни. Клим видел, что с Варавкой на улицах люди раскланиваются все более почтительно, и знал, что в домах говорят о нем все хуже, злее. Он приметил также странное совпадение: чем больше и хуже говорили о Варавке в городе, тем более неукротимо и обильно он философствовал дома.
Разумеется, кое-что необходимо выдумывать, чтоб подсолить жизнь, когда она слишком пресна, подсластить, когда горька. Но — следует найти точную меру. И есть чувства, раздувать которые — опасно. Такова, конечно, любовь к женщине, раздутая до неудачных выстрелов из плохого револьвера. Известно, что любовь — инстинкт, так же как голод, но — кто же убивает себя от голода или жажды или потому, что у него нет брюк?
— У нас ухо забито шумом каменных городов, извозчиками, да, да! Истинная, чистая музыка может возникнуть только из совершенной тишины. Бетховен был глух, но ухо Вагнера слышало несравнимо хуже Бетховена, поэтому его музыка только хаотически собранный материал для музыки. Мусоргский должен был оглушаться вином, чтоб слышать голос своего гения в глубине души, понимаете?
Для Клима наступило тяжелое время. Отношение к нему резко изменилось, и никто не скрывал этого. Кутузов перестал прислушиваться к его скупым, тщательно обдуманным фразам, здоровался равнодушно, без улыбки. Брат с утра исчезал куда-то, являлся поздно, усталый; он худел, становился неразговорчив, при встречах с Климом конфузливо усмехался. Когда Клим попробовал объясниться, Дмитрий тихо, но твердо сказал...
— У меня нашлись общие знакомые с старухой Премировой. Славная старушка. Но ее племянница — ужасна! Она всегда такая грубая и мрачная? Она не говорит, а стреляет из плохого ружья. Ах, я забыла: она дала мне письмо для тебя.
Ел Никодим Иванович много, некрасиво и, должно быть, зная это, старался есть незаметно, глотал пищу быстро, не разжевывая ее. А желудок у него был плохой, писатель страдал икотой; наглотавшись, он сконфуженно мигал и прикрывал рот ладонью, затем, сунув нос в рукав, покашливая, отходил к окну, становился спиною ко всем и тайно потирал живот.
Клим хотел отказаться слушать вместе с околоточным проповедь чего-то хуже революции, но любопытство обессилило его осторожность. Тотчас возникли еще какие-то не совсем ясные соображения и заставили его сказать...
«Счетовод», — неприязненно подумал Клим. Взглянув в зеркало, он тотчас погасил усмешку на своем лице. Затем нашел, что лицо унылое и похудело. Выпив стакан молока, он аккуратно разделся, лег в постель и вдруг почувствовал, что ему жалко себя. Пред глазами встала фигура «лепообразного» отрока, память подсказывала его неумелые речи.
«Может быть, и я обладаю «другим чувством», — подумал Самгин, пытаясь утешить себя. — Я — не романтик, — продолжал он, смутно чувствуя, что где-то близко тропа утешения. — Глупо обижаться на девушку за то, что она не оценила моей любви. Она нашла плохого героя для своего романа. Ничего хорошего он ей не даст. Вполне возможно, что она будет жестоко наказана за свое увлечение, и тогда я…»
— Да ведь я говорю! Согласился Христос с Никитой: верно, говорит, ошибся я по простоте моей. Спасибо, что ты поправил дело, хоть и разбойник. У вас, говорит, на земле все так запуталось, что разобрать ничего невозможно, и, пожалуй, верно вы говорите. Сатане в руку, что доброта да простота хуже воровства. Ну, все-таки пожаловался, когда прощались с Никитой: плохо, говорит, живете, совсем забыли меня. А Никита и сказал...
Самгин завидовал уменью Маракуева говорить с жаром, хотя ему казалось, что этот человек рассказывает прозой всегда одни и те же плохие стихи. Варвара слушает его молча, крепко сжав губы, зеленоватые глаза ее смотрят в медь самовара так, как будто в самоваре сидит некто и любуется ею.
Придя к себе, он запер дверь, лег и пролежал до вечернего чая, а когда вышел в столовую, там, как часовой, ходила Спивак, тонкая и стройная после родов, с пополневшей грудью. Она поздоровалась с ласковым равнодушием старой знакомой, нашла, что Клим сильно похудел, и продолжала говорить Вере Петровне, сидевшей у самовара...
— Плохое сочинение, однакож — не без правды, — ответил Радеев, держа на животе пухлые ручки и крутя большие пальцы один вокруг другого. — Не с меня, конечно, а, полагаю, — с натуры все-таки. И среди купечества народились некоторые размышляющие.
— Да, — продолжала она, подойдя к постели. — Не все. Если ты пишешь плохие книги или картины, это ведь не так уж вредно, а за плохих детей следует наказывать.
Иноков был зловеще одет в черную, суконную рубаху, подпоясанную широким ремнем, черные брюки его заправлены в сапоги; он очень похудел и, разглядывая всех сердитыми глазами, часто, вместе с Робинзоном, подходил к столу с водками. И всегда за ними боком, точно краб, шел редактор. Клим дважды слышал, как он говорил фельетонисту вполголоса...
Когда Самгин восхищался развитием текстильной промышленности, Иноков указывал, что деревня одевается все хуже и по качеству и по краскам материи, что хлопок возят из Средней Азии в Москву, чтоб, переработав его в товар, отправить обратно в Среднюю Азию. Указывал, что, несмотря на обилие лесов на Руси, бумагу миллионами пудов покупают в Финляндии.
— Сообразите же, насколько трудно при таких условиях создавать общественное мнение и руководить им. А тут еще являются люди, которые уверенно говорят: «Чем хуже — тем лучше». И, наконец, — марксисты, эти квазиреволюционеры без любви к народу.
И почти всегда ему, должно быть, казалось, что он сообщил о человеке мало плохого, поэтому он закреплял конец своей повести узлом особенно резких слов.
И все: несчастная мордва, татары, холопы, ратники, Жадов, поп Василий, дьяк Тишка Дрозд, зачинатели города и враги его — все были равномерно обласканы стареньким историком и за хорошее и за плохое, содеянное ими по силе явной необходимости. Та же сила понудила горожан пристать к бунту донского казака Разина и уральского — Пугачева, а казачьи бунты были необходимы для доказательства силы и прочности государства.
— Революционеры от скуки жизни, из удальства, из романтизма, по евангелию, все это — плохой порох. Интеллигент, который хочет отомстить за неудачи его личной жизни, за то, что ему некуда пристроить себя, за случайный арест и месяц тюрьмы, — это тоже не революционер.
— Вот, например, англичане: студенты у них не бунтуют, и вообще они — живут без фантазии, не бредят, потому что у них — спорт. Мы на Западе плохое — хватаем, а хорошего — не видим. Для народа нужно чаще устраивать религиозные процессии, крестные хода. Папизм — чем крепок? Именно — этими зрелищами, театральностью. Народ постигает религию глазом, через материальное. Поклонение богу в духе проповедуется тысячу девятьсот лет, но мы видим, что пользы в этом мало, только секты расплодились.
Она похудела, у нее некрасиво вытянулась шея, а лицо стало маленьким и узким оттого, что она, взбивая жестковатые волосы свои, сделала себе прическу женщины из племени кафров.
Тот снова отрастил до плеч свои ангельские кудри, но голубые глаза его помутнели, да и весь он выцвел, поблек, круглое лицо обросло негустым, желтым волосом и стало длиннее, суше. Говоря, он пристально смотрел в лицо собеседника, ресницы его дрожали, и казалось, что чем больше он смотрит, тем хуже видит. Он часто и осторожно гладил правой рукою кисть левой и переспрашивал...
— Революция неизбежна, — сказал Самгин, думая о Лидии, которая находит время писать этому плохому актеру, а ему — не пишет. Невнимательно слушая усмешливые и сумбурные речи Лютова, он вспомнил, что раза два пытался сочинить Лидии длинные послания, но, прочитав их, уничтожал, находя в этих хотя и очень обдуманных письмах нечто, чего Лидия не должна знать и что унижало его в своих глазах. Лютов прихлебывал вино и говорил, как будто обжигаясь...
Но не сможет человек различать больше то, что есть, и то, чего нет, потеряют себя в запутанных лабиринтах те, кто научится будить видимость жизни, правоверных обманут, и многие люди станут хуже подлых собак.
Что такое революция? Это переворот и избавление. Но когда избавитель перевернуть — перевернул, избавить — избавил, а потом и сам так плотно уселся на ваш загорбок, что снова и еще хуже задыхаетесь вы в предсмертной тоске, то тогда черт с ним и с избавителем этим!
– Вот это меня и пугает, – отрезала я. – Вдруг ещё хуже станет, как проникнусь.
Но не сможет человек различать больше то, что есть, и то, чего нет, потеряют себя в запутанных лабиринтах те, кто научится будить видимость жизни, правоверных обманут, и многие люди станут хуже подлых собак.
Но если бы мы не имели вовсе великих людей, если бы мы совершенно не удивлялись им, то было бы ещё гораздо хуже.