Глафира Исаевна брала гитару или другой инструмент, похожий на утку с длинной, уродливо прямо вытянутой шеей; отчаянно звенели струны, Клим находил эту музыку злой, как все, что делала Глафира Варавка. Иногда она вдруг начинала петь густым голосом, в нос и тоже злобно. Слова ее песен были странно изломаны, связь их непонятна, и от этого воющего пения в комнате становилось еще сумрачней, неуютней. Дети, забившись на диван, слушали молча и покорно, но Лидия шептала виновато...
Девушка так быстро шла, как будто ей необходимо было устать, а Клим испытывал желание забиться в сухой, светлый угол и уже там подумать обо всем, что плыло перед глазами, поблескивая свинцом и позолотой, рыжей медью и бронзой.
Просидела она почти до полуночи, и Кожемякину жалко было прощаться с нею. А когда она ушла, он вспомнил Марфу, сердце его, снова охваченное страхом, трепетно забилось, внушая мысль о смерти, стерегущей его где-то близко, — здесь, в одном из углов, где безмолвно слились тени, за кроватью, над головой, — он спрыгнул на пол, метнулся к свету и — упал, задыхаясь.