Окна были забиты досками, двор завален множеством полуразбитых бочек и корзин для пустых бутылок, засыпан осколками бутылочного стекла. Среди двора сидела собака, выкусывая из хвоста репейник. И старичок с рисунка из надоевшей Климу «Сказки о рыбаке и рыбке» — такой же лохматый старичок, как собака, — сидя на ступенях крыльца, жевал хлеб с зеленым луком.
Ее судороги становились сильнее, голос звучал злей и резче, доктор стоял в изголовье кровати, прислонясь к стене, и кусал, жевал свою черную щетинистую бороду. Он был неприлично расстегнут, растрепан, брюки его держались на одной подтяжке, другую он накрутил на кисть левой руки и дергал ее вверх, брюки подпрыгивали, ноги доктора дрожали, точно у пьяного, а мутные глаза так мигали, что казалось — веки тоже щелкают, как зубы его жены. Он молчал, как будто рот его навсегда зарос бородой.
Видел он и то, что его уединенные беседы с Лидией не нравятся матери. Варавка тоже хмурился, жевал бороду красными губами и говорил, что птицы вьют гнезда после того, как выучатся летать. От него веяло пыльной скукой, усталостью, ожесточением. Он являлся домой измятый, точно после драки. Втиснув тяжелое тело свое в кожаное кресло, он пил зельтерскую воду с коньяком, размачивал бороду и жаловался на городскую управу, на земство, на губернатора. Он говорил...
Стоит вкопанно в песок по щиколотку, жует соломину, перекусывает ее, выплевывая кусочки, или курит и, задумчиво прищурив глаза, смотрит на муравьиную работу людей.
— Во сне сколько ни ешь — сыт не будешь, а ты — во сне онучи жуешь. Какие мы хозяева на земле? Мой сын, студент второго курса, в хозяйстве понимает больше нас. Теперь, брат, живут по жидовской науке политической экономии, ее даже девчонки учат. Продавай все и — едем! Там деньги сделать можно, а здесь — жиды, Варавки, черт знает что… Продавай…
Пояркову, который, руководя кружками студентов, изучавших Маркса, жил, сердито нахмурясь, и двигал челюстями так, как будто жевал что-то твердое, — ему Самгин говорил, что студенчество буржуазно и не может быть иным.
Варвара, встретив Митрофанова словами благодарности, усадила его к столу, налила водки и, выпив за его здоровье, стала расспрашивать; Иван Петрович покашливал, крякал, усердно пил, жевал, а Самгин, видя, что он смущается все больше, нетерпеливо спросил...
Он был давно не брит, щетинистые скулы его играли, точно он жевал что-то, усы — шевелились, был он как бы в сильном хмеле, дышал горячо, но вином от него не пахло. От его радости Самгину стало неловко, даже смешно, но искренность радости этой была все-таки приятна.
— Трудно сказать — какой, ну, да вы найдете. Так вот ему записочка. Вы ее в мундштук папиросы спрячьте, а папиросу, закурив, погасите. В случае, если что-нибудь эдакое, — ну, схватят, например, — так вы мундштук откусите и жуйте. Так? Не надо, чтоб записочка попала в чужие руки, — понятно? Ну вот! Успеха!
— Как думаю я? — переспросил Дронов, налил вина, выпил, быстро вытер губы платком, и все признаки радости исчезли с его плоского лица; исподлобья глядя на Клима, он жевал губами и делал глотательные движения горлом, как будто его тошнило. Самгин воспользовался паузой.
Самгин подумал, что он уже не первый раз видит таких людей, они так же обычны в вагоне, как неизбежно за окном вагона мелькание телеграфных столбов, небо, разлинованное проволокой, кружение земли, окутанной снегом, и на снегу, точно бородавки, избы деревень. Все было знакомо, все обыкновенно, и, как всегда, люди много курили, что-то жевали.
Облокотясь о стол, запустив пальцы одной руки в лохматую гриву свою, другой рукой он подкладывал в рот винные ягоды, медленно жевал их, запивая глотками мадеры, и смотрел на Турчанинова с масляной улыбкой на красном лице, а тот, наклонясь к нему, держа стакан в руке, говорил...
Мы — кочевой народ, на полях мысли не так давно у Лаврова с Михайловским паслись, вчерась у Фридриха Ницше, сегодня вот травку Карла Маркса жуем и отрыгаем.
Одну свечку погасили, другая освещала медную голову рыжего плотника, каменные лица слушающих его и маленькое, в серебряной бородке, лицо Осипа, оно выглядывало из-за самовара, освещенное огоньком свечи более ярко, чем остальные, Осип жевал хлеб, прихлебывая чай, шевелился, все другие сидели неподвижно. Самгин, посмотрев на него несколько секунд, закрыл глаза, но ему помешала дремать, разбудила негромкая четкая речь Осипа.
В его облике и манерах ощущалось что-то от крайне флегматичного буйвола, который задумчиво жуёт жвачку и озирается вокруг медлительно и методично, не допуская ни малейшей спешки.
Воспитание:"Жуйте как следует," — говорил отец. И жевали хорошо, и гуляли по два часа в сутки, и умывались холодной водой, все же вышли несчастные, бездарные люди.
Но те лишь отвечали ему бездумным взглядом и продолжали жевать травинки.
Древний правитель механически положил листики в рот и по привычке начал жевать их.
В его облике и манерах ощущалось что-то от крайне флегматичного буйвола, который задумчиво жуёт жвачку и озирается вокруг медлительно и методично, не допуская ни малейшей спешки.