— Видишь ли, мы все — Исааки. Да. Например: дядя Яков, который сослан, Мария Романовна и вообще — наши знакомые. Ну, не совсем все, но большинство интеллигентов обязано приносить силы свои в жертву народу…
Дома Клим сообщил матери о том, что возвращается дядя, она молча и вопросительно взглянула на Варавку, а тот, наклонив голову над тарелкой, равнодушно сказал...
Клим подошел к дяде, поклонился, протянул руку и опустил ее: Яков Самгин, держа в одной руке стакан с водой, пальцами другой скатывал из бумажки шарик и, облизывая губы, смотрел в лицо племянника неестественно блестящим взглядом серых глаз с опухшими веками. Глотнув воды, он поставил стакан на стол, бросил бумажный шарик на пол и, пожав руку племянника темной, костлявой рукой, спросил глухо...
Вообще дядя был как-то пугающе случайным и чужим, в столовой мебель потеряла при нем свой солидный вид, поблекли картины, многое, отяжелев, сделалось лишним и стесняющим.
Клим искоса взглянул на мать, сидевшую у окна; хотелось спросить: почему не подают завтрак? Но мать смотрела в окно. Тогда, опасаясь сконфузиться, он сообщил дяде, что во флигеле живет писатель, который может рассказать о толстовцах и обо всем лучше, чем он, он же так занят науками, что…
Катин заговорил тише, менее оживленно. Климу показалось, что, несмотря на радость, с которой писатель встретил дядю, он боится его, как ученик наставника. А сиповатый голос дяди Якова стал сильнее, в словах его явилось обилие рокочущих звуков.
Климу хотелось уйти, но он находил, что было бы неловко оставить дядю. Он сидел в углу у печки, наблюдая, как жена писателя ходит вокруг стола, расставляя бесшумно чайную посуду и посматривая на гостя испуганными глазами. Она даже вздрогнула, когда дядя Яков сказал...
— Мне вредно лазить по лестницам, у меня ноги болят, — сказал он и поселился у писателя в маленькой комнатке, где жила сестра жены его. Сестру устроили в чулане. Мать нашла, что со стороны дяди Якова бестактно жить не у нее, Варавка согласился...
Дядя Яков действительно вел себя не совсем обычно. Он не заходил в дом, здоровался с Климом рассеянно и как с незнакомым; он шагал по двору, как по улице, и, высоко подняв голову, выпятив кадык, украшенный седой щетиной, смотрел в окна глазами чужого. Выходил он из флигеля почти всегда в полдень, в жаркие часы, возвращался к вечеру, задумчиво склонив голову, сунув руки в карманы толстых брюк цвета верблюжьей шерсти.
Клим почти не вслушивался в речи и споры, уже знакомые ему, они его не задевали, не интересовали. Дядя тоже не говорил ничего нового, он был, пожалуй, менее других речист, мысли его были просты, сводились к одному...
И чем более наблюдал он любителей споров и разногласий, тем более подозрительно относился к ним. У него возникало смутное сомнение в праве и попытках этих людей решать задачи жизни и навязывать эти решения ему. Для этого должны существовать другие люди, более солидные, менее азартные и уже во всяком случае не полубезумные, каков измученный дядя Яков.
Он сказал несколько слов еще более грубых и заглушил ими спор, вызвав общее смущение, ехидные усмешки, иронический шепот. Дядя Яков, больной, полулежавший на диване в груде подушек, спросил вполголоса, изумленно...
Дядя, видимо, был чем-то доволен. Его сожженное лицо посветлело, стало костлявее, но глаза смотрели добродушней, он часто улыбался. Клим знал, что он собирается уехать в Саратов и жить там.
Из флигеля выходили, один за другим, темные люди с узлами, чемоданами в руках, писатель вел под руку дядю Якова. Клим хотел выбежать на двор, проститься, но остался у окна, вспомнив, что дядя давно уже не замечает его среди людей. Писатель подсадил дядю в экипаж черного извозчика, дядя крикнул...
Дядя натягивал шляпу на голову, не оглядываясь назад, к воротам, где жена писателя, сестра ее и еще двое каких-то людей, размахивая платками и шляпами, радостно кричали...
Клим вздохнул, послушал, как тишина поглощает грохот экипажа, хотел подумать о дяде, заключить его в рамку каких-то очень значительных слов, но в голове его ныл, точно комар, обидный вопрос...
— Ну, а — как дядя Яков? Болен? Хм… Недавно на вечеринке один писатель, народник, замечательно рассказывал о нем. Такое, знаешь, житие. Именно — житие, а не жизнь. Ты, конечно, знаешь, что он снова арестован в Саратове?
— Что вы хотите сказать? Мой дядя такой же продукт разложения верхних слоев общества, как и вы сами… Как вся интеллигенция. Она не находит себе места в жизни и потому…
— Ты знаешь, — в посте я принуждена была съездить в Саратов, по делу дяди Якова; очень тяжелая поездка! Я там никого не знаю и попала в плен местным… радикалам, они много напортили мне. Мне ничего не удалось сделать, даже свидания не дали с Яковом Акимовичем. Сознаюсь, что я не очень настаивала на этом. Что могла бы я сказать ему?
Это было странно видеть, казалось, что все лицо дяди Хрисанфа, скользя вверх, может очутиться на затылке, а на месте лица останется слепой, круглый кусок красной кожи.
Скажу вам только, что Денис Иванович Фонвизин — родной брат Александра Ивановича Фонвизина, у которого сын Михаил Александрович, то есть Д. И. — родной дядя М. А. И тот же Д. И. — дядя Марье Павловне, матери Натальи Дмитриевны, которая дочь родного его брата Павла Ивановича.
Сенечка мой милый! это все твое!"То представлялось ему, что и маменька умерла, и братья умерли, и Петенька умер, и даже дядя, маменькин брат, с которым Марья Петровна была в ссоре за то, что подозревала его в похищении отцовского духовного завещания, и тот умер; и он, Сенечка, остался общим наследником…
— Да, вот как мы родня, — продолжала она, — князь Иван Иваныч мне дядя родной и вашей матери был дядя. Стало быть, двоюродные мы были с вашей maman, нет, троюродные, да, так. Ну, а скажите: вы были, мой друг, у кнезь Ивана?
— Да, батюшка, разве вы в таком близком родстве нам? — начала Юлия Матвеевна заискивающим голосом. — Валерьян Людмиле троюродный брат, а вы четвероюродный, да и то дядя ей!.. Бог, я думаю, различает это.
— Не успокоишь? Ты скажи-ка отцу своему, чтоб он дал мне хоть половину тех денег, что у дедушки Еремея вместе с моим дядей они выкрали, — я и успокоюсь, — да!
Сквайр не говорил ни слова о денежном вспомоществовании, даже не намекнул о своей готовности благословить молодых людей на новую жизнь, как следовало бы родному дяде сделать в подобном случае.
Сквайр не говорил ни слова о денежном вспомоществовании, даже не намекнул о своей готовности благословить молодых людей на новую жизнь, как следовало бы родному дяде сделать в подобном случае.
– Я уже говорил дяде, что сомневаюсь, поступать ли мне в здешнюю гвардию.
И прежде всего ты должен в доме дяди молчать обо всём, что здесь услышишь.