Проснулся он среди ночи от какого-то жуткого и странного звука, похожего на волчий вой. Ночь была светлая, телега стояла у опушки леса, около неё лошадь, фыркая, щипала траву, покрытую росой. Большая сосна выдвинулась далеко в поле и стояла одинокая, точно её выгнали из леса. Зоркие глаза мальчика беспокойно искали дядю, в тишине ночи отчётливо звучали глухие и редкие удары копыт лошади по земле, тяжёлыми вздохами разносилось её фырканье, и уныло плавал непонятный дрожащий звук, пугая Илью.
Но Илье не спалось. Было жутко от тишины, а в ушах всё дрожал этот жалобный звук. Он пристально оглядел местность и увидал, что дядя смотрит туда, где, над горой, далеко среди леса, стоит пятиглавая белая церковь, а над нею ярко сияет большая, круглая луна. Илья узнал, что это ромодановская церковь, в двух верстах от неё, среди леса, над оврагом, стоит их деревня — Китежная.
Терентий не ответил, не пошевелился. Тогда мальчик спрыгнул с телеги, подбежал к дяде, упал ему на ноги, вцепился в них и тоже зарыдал. Сквозь рыдания он слышал голос дяди...
— Вот так — а-яй! — воскликнул мальчик, широко раскрытыми глазами глядя на чудесную картину, и замер в молчаливом восхищении. Потом в душе его родилась беспокойная мысль, — где будет жить он, маленький, вихрастый мальчик в пестрядинных штанишках, и его горбатый, неуклюжий дядя? Пустят ли их туда, в этот чистый, богатый, блестящий золотом, огромный город? Он подумал, что их телега именно потому стоит здесь, на берегу реки, что в город не пускают людей бедных. Должно быть, дядя пошёл просить, чтобы пустили.
Целые дни перед глазами Ильи вертелось с криком и шумом что-то большущее, пёстрое и ослепляло, оглушало его. Сначала он растерялся и как-то поглупел в кипучей сутолоке этой жизни. Стоя в трактире около стола, на котором дядя Терентий, потный и мокрый, мыл посуду, Илья смотрел, как люди приходят, пьют, едят, кричат, целуются, дерутся, поют песни. Тучи табачного дыма плавают вокруг них, и в этом дыму они возятся, как полоумные…
Его круглая, задорная рожица вся испачкана грязью и сажей; на лбу у него шишка; рубаха рваная, и сквозь её бесчисленные дыры просвечивает крепкое тело. Это первый озорник и драчун на дворе; он уже успел дважды очень больно поколотить неловкого Илью, а когда Илья, заплакав, пожаловался дяде, тот только руками развёл, говоря...
Илья продолжал угрожать Пашке, но дядя рассердился и закричал на него, что с ним бывало редко. Тогда Илья смутно почувствовал, что ему нельзя равняться с «тутошними» ребятишками, и, затаив неприязнь к Пашке, ещё больше сдружился с Яковом.
Вскоре Илье стало казаться, что в деревне лучше жить, чем в городе. В деревне можно гулять, где хочешь, а здесь дядя запретил уходить со двора. Там просторнее, тише, там все люди делают одно и то же всем понятное дело, — здесь каждый делает, что хочет, и все — бедные, все живут чужим хлебом, впроголодь.
Вечером этого дня Илья, устав бродить по двору, сидел на полу около стола дяди и сквозь дрёму слушал разговор Терентия с дедушкой Еремеем, который пришёл в трактир попить чайку. Тряпичник очень подружился с горбуном и всегда усаживался пить чай рядом со столом Терентия.
Илье было приятно слышать, что его называют работником, а слышал это он не от дяди только. Однажды Пашка что-то созорничал; Савёл поймал его, ущемил в колени Пашкину голову и, нахлёстывая его верёвкой, приговаривал...
Илья заметил, что болезнь деда очень беспокоит буфетчика Петруху и дядю Терентия. Петруха по нескольку раз в день появлялся на чёрном крыльце трактира и, отыскав весёлыми серыми глазами старика, спрашивал его...
Коренастый, в розовой ситцевой рубахе, он ходил, засунув руки в карманы широких суконных штанов, заправленных в блестящие сапоги с мелким набором. В карманах у него всегда побрякивали деньги. Его круглая голова уже начинала лысеть со лба, но на ней ещё много было кудрявых русых волос, и он молодецки встряхивал ими. Илья не любил его и раньше, но теперь это чувство возросло у мальчика. Он знал, что Петруха не любит деда Еремея, и слышал, как буфетчик однажды учил дядю Терентия...
Во мгле они обе сливались в одну — большую, уродливую. Илья разглядел, что дядя, стоя на коленях у ложа старика, торопливо зашивает подушку. Был ясно слышен шорох нитки, продёргиваемой сквозь материю. Петруха, стоя сзади Терентия, наклонясь над ним, шептал...
Он лёг спать не у себя в каморке, а в трактире, под столом, на котором Терентий мыл посуду. Горбун уложил племянничка, а сам начал вытирать столы. На стойке горела лампа, освещая бока пузатых чайников и бутылки в шкафу. В трактире было темно, в окна стучал мелкий дождь, толкался ветер… Терентий, похожий на огромного ежа, двигал столами и вздыхал. Когда он подходил близко к лампе, от него на пол ложилась густая тень, — Илье казалось, что это ползёт душа дедушки Еремея и шипит на дядю...
Мальчику было холодно и страшно. Душила сырость, — была суббота, пол только что вымыли, от него пахло гнилью. Ему хотелось попросить, чтобы дядя скорее лёг под стол, рядом с ним, но тяжёлое, нехорошее чувство мешало ему говорить с дядей. Воображение рисовало сутулую фигуру деда Еремея с его белой бородой, в памяти звучал ласковый скрипучий голос...
Темнота и сырость всё тяжелее давили Илью, ему трудно было дышать, а внутри клокотал страх, жалость к деду, злое чувство к дяде. Он завозился на полу, сел и застонал.
Много замечал Илья, но всё было нехорошее, скучное и толкало его в сторону от людей. Иногда впечатления, скопляясь в нём, вызывали настойчивое желание поговорить с кем-нибудь. Но говорить с дядей не хотелось: после смерти Еремея между Ильёй и дядей выросло что-то невидимое, но плотное и мешало мальчику подходить к горбуну так свободно и близко, как раньше. А Яков ничего не мог объяснить ему, живя тоже в стороне ото всего, но на свой особый лад.
Петруха отвёл дяде Терентию новое помещение — маленькую комнатку за буфетом. В неё сквозь тонкую переборку, заклеенную зелёными обоями, проникали все звуки из трактира, и запах водки, и табачный дым. В ней было чисто, сухо, но хуже, чем в подвале. Окно упиралось в серую стену сарая; стена загораживала небо, солнце, звёзды, а из окошка подвала всё это можно было видеть, встав пред ним на колени…
В городе всегда шумно и бестолково, даже ночь полна звуков. Поют песни, кричат, стонут, ездят извозчики, от стука их пролёток и телег вздрагивают стёкла в окнах. Озорничают мальчишки в школе, большие ругаются, дерутся, пьянствуют. Люди все какие-то взбалмошные — то жулики, как Петруха, то злые, как Савёл, или никчемные вроде Перфишки, дяди Терентия, Матицы… Сапожник всех больше поражал Илью своей жизнью.
— Иди сюда! — тихо сказал он, усевшись на постель дяди Терентия и указывая Илье место рядом с собою. Потом развернул книжку, положил её на колени, согнулся над нею и начал читать...
— Не дружись с ним. Он поганый… Он злющий! Они все злые — у него отец в каторге… а дядя горбатый!.. У него тоже горб вырастет! Пакостник ты! — смело наступая на Илью, кричала она. — Дрянь паршивая!.. тряпичная душа! Ну-ка, иди? Как я тебе рожу-то расцарапаю! Ну-ка, сунься!?
В праздники его посылали в церковь. Он возвращался оттуда всегда с таким чувством, как будто сердце его омыли душистою, тёплою влагой. К дяде за полгода службы его отпускали два раза. Там всё шло по-прежнему. Горбун худел, а Петруха посвистывал всё громче, и лицо у него из розового становилось красным. Яков жаловался, что отец притесняет его.
Скажу вам только, что Денис Иванович Фонвизин — родной брат Александра Ивановича Фонвизина, у которого сын Михаил Александрович, то есть Д. И. — родной дядя М. А. И тот же Д. И. — дядя Марье Павловне, матери Натальи Дмитриевны, которая дочь родного его брата Павла Ивановича.
Сенечка мой милый! это все твое!"То представлялось ему, что и маменька умерла, и братья умерли, и Петенька умер, и даже дядя, маменькин брат, с которым Марья Петровна была в ссоре за то, что подозревала его в похищении отцовского духовного завещания, и тот умер; и он, Сенечка, остался общим наследником…
— Да, вот как мы родня, — продолжала она, — князь Иван Иваныч мне дядя родной и вашей матери был дядя. Стало быть, двоюродные мы были с вашей maman, нет, троюродные, да, так. Ну, а скажите: вы были, мой друг, у кнезь Ивана?
— Да, батюшка, разве вы в таком близком родстве нам? — начала Юлия Матвеевна заискивающим голосом. — Валерьян Людмиле троюродный брат, а вы четвероюродный, да и то дядя ей!.. Бог, я думаю, различает это.
Они никогда не сближались потом. Химик ездил очень редко к дядям; в последний раз он виделся с моим отцом после смерти Сенатора, он приезжал просить у него тысяч тридцать рублей взаймы на покупку земли. Отец мой не дал; Химик рассердился и, потирая рукою нос, с улыбкой ему заметил: «Какой же тут риск, у меня именье родовое, я беру деньги для его усовершенствования, детей у меня нет, и мы друг после друга наследники». Старик семидесяти пяти лет никогда не прощал племяннику эту выходку.
Сквайр не говорил ни слова о денежном вспомоществовании, даже не намекнул о своей готовности благословить молодых людей на новую жизнь, как следовало бы родному дяде сделать в подобном случае.
Сквайр не говорил ни слова о денежном вспомоществовании, даже не намекнул о своей готовности благословить молодых людей на новую жизнь, как следовало бы родному дяде сделать в подобном случае.
– Я уже говорил дяде, что сомневаюсь, поступать ли мне в здешнюю гвардию.
И прежде всего ты должен в доме дяди молчать обо всём, что здесь услышишь.