— Хи, хи, — захлебывался Дронов. — Наврал он на Невского, — святой с татарами дружиться не станет, шалишь! Оттого и помнить не велел, что наврал. Хорош учитель: учит, а помнить не велит.
— Не знаю, — ответил Макаров, внимательно рассматривая дым папиросы. — Есть тут какая-то связь с Ванькой Дроновым. Хотя — врет Ванька, наверное, нет у него никакого романа. А вот похабными фотографиями он торговал, это верно.
— Врут. Всех не выловят. Эх, жаль, Натансона арестовали, замечательный организатор. Враздробь действуют, оттого и провалы часты. Вожди нужны, старики… Мир стариками держится, крестьянский мир.
— Красные рубахи — точно раны, — пробормотал Макаров и зевнул воющим звуком. — Должно быть, наврали, никаких событий нет, — продолжал он, помолчав. — Скучно смотреть на концентрированную глупость.
«Диомидов — врет, он — домашний, а вот этот действительно — дикий», — думал он, наблюдая за Иноковым через очки. Тот бросил окурок под стол, метясь в корзину для бумаги, но попал в ногу Самгина, и лицо его вдруг перекосилось гримасой.
— Только, наверное, отвергнете, оттолкнете вы меня, потому что я — человек сомнительный, слабого характера и с фантазией, а при слабом характере фантазия — отрава и яд, как вы знаете. Нет, погодите, — попросил он, хотя Самгин ни словом, ни жестом не мешал ему говорить. — Я давно хотел сказать вам, — все не решался, а вот на днях был в театре, на модной этой пиесе, где показаны заслуженно несчастные люди и бормочут черт знает что, а между ними утешительный старичок врет направо, налево…
— Какой же ты, сукинов сын, преступник, — яростно шептал он. — Ты же — дурак и… и ты во сне живешь, ты — добрейший человек, ведь вот ты что! Воображаешь ты, дурья башка! Паяц ты, актеришка и самозванец, а не преступник! Не Р-рокамболь, врешь! Тебе, сукинов сын, до Рокамболя, как петуху до орла. И виновен ты в присвоении чужого звания, а не в краже со взломом, дур-рак!
— Был проповедник здесь, в подвале жил, требухой торговал на Сухаревке. Учил: камень — дурак, дерево — дурак, и бог — дурак! Я тогда молчал. «Врешь, думаю, Христос — умен!» А теперь — знаю: все это для утешения! Все — слова. Христос тоже — мертвое слово. Правы отрицающие, а не утверждающие. Что можно утверждать против ужаса? Ложь. Ложь утверждается. Ничего нет, кроме великого горя человеческого. Остальное — дома, и веры, и всякая роскошь, и смирение — ложь!
— А еще вреднее плотских удовольствий — забавы распутного ума, — громко говорил Диомидов, наклонясь вперед, точно готовясь броситься в густоту людей. — И вот студенты и разные недоучки, медные головы, честолюбцы и озорники, которым не жалко вас, напояют голодные души ваши, которым и горькое — сладко, скудоумными выдумками о каком-то социализме, внушают, что была бы плоть сыта, а ее сытостью и душа насытится… Нет! Врут! — с большой силой и торжественно подняв руку, вскричал Диомидов.
— Я — знаю, ты меня презираешь. За что? За то, что я недоучка? Врешь, я знаю самое настоящее — пакости мелких чертей, подлинную, неодолимую жизнь. И черт вас всех возьми со всеми вашими революциями, со всем этим маскарадом самомнения, ничего вы не знаете, не можете, не сделаете — вы, такие вот сухари с миндалем!..
Я был вызван пред светлые очи короля и его советников и в течение четырёх часов нагло врал им, что занимаюсь перевозкой исключительно домашнего скота на разведение и ничем иным.
Что знает рассудок? Рассудок знает только то, что успел узнать (иного, пожалуй, и никогда не узнает; <…>), а натура человеческая действует вся целиком, всем, что в ней есть, сознательно и бессознательно, и хоть врет, да живет…
Кроме того… это ведь была ложь, а я не очень хорошо умела врать.
Согреваясь в горячей ванне, я прикидывала, что буду врать маме.
Я был вызван пред светлые очи короля и его советников и в течение четырёх часов нагло врал им, что занимаюсь перевозкой исключительно домашнего скота на разведение и ничем иным.