Неточные совпадения
— Экой ты, господи, — пожаловалась бабушка, не
то на меня, не
то на бога, и долго стояла
молча, опустив голову; уже могила сровнялась с землей, а она всё еще стоит.
Они были неистощимы в таких выдумках, но мастер всё сносил
молча, только крякал тихонько да, прежде чем дотронуться до утюга, ножниц, щипцов или наперстка, обильно смачивал пальцы слюною. Это стало его привычкой; даже за обедом, перед
тем как взять нож или вилку, он муслил пальцы, возбуждая смех детей. Когда ему было больно, на его большом лице являлась волна морщин и, странно скользнув по лбу, приподняв брови, пропадала где-то на голом черепе.
— Стой,
молчи! Это мне в пору, а
то меня мысли одолевают. Валяй, Лексей!
Утром, перед
тем как встать в угол к образам, он долго умывался, потом, аккуратно одетый, тщательно причесывал рыжие волосы, оправлял бородку и, осмотрев себя в зеркало, одернув рубаху, заправив черную косынку за жилет, осторожно, точно крадучись, шел к образам. Становился он всегда на один и
тот же сучок половицы, подобный лошадиному глазу, с минуту стоял
молча, опустив голову, вытянув руки вдоль тела, как солдат. Потом, прямой и тонкий, внушительно говорил...
— Уйди, — приказала мне бабушка; я ушел в кухню, подавленный, залез на печь и долго слушал, как за переборкой
то — говорили все сразу, перебивая друг друга,
то —
молчали, словно вдруг уснув. Речь шла о ребенке, рожденном матерью и отданном ею кому-то, но нельзя было понять, за что сердится дедушка: за
то ли, что мать родила, не спросясь его, или за
то, что не привезла ему ребенка?
Мать явилась вскоре после
того, как дед поселился в подвале, бледная, похудевшая, с огромными глазами и горячим, удивленным блеском в них. Она всё как-то присматривалась, точно впервые видела отца, мать и меня, — присматривалась и
молчала, а вотчим неустанно расхаживал по комнате, насвистывая тихонько, покашливая, заложив руки за спину, играя пальцами.
Она совсем онемела, редко скажет слово кипящим голосом, а
то целый день
молча лежит в углу и умирает. Что она умирала — это я, конечно, чувствовал, знал, да и дед слишком часто, назойливо говорил о смерти, особенно по вечерам, когда на дворе темнело и в окна влезал теплый, как овчина, жирный запах гнили.
Все кругом золотисто зеленело, все широко и мягко волновалось и лоснилось под тихим дыханием теплого ветерка, все — деревья, кусты и травы; повсюду нескончаемыми звонкими струйками заливались жаворонки; чибисы то кричали, виясь над низменными лугами,
то молча перебегали по кочкам; красиво чернея в нежной зелени еще низких яровых хлебов, гуляли грачи; они пропадали во ржи, уже слегка побелевшей, лишь изредка выказывались их головы в дымчатых ее волнах.
Она опомнилась, но снова // Закрыла очи — и ни слова // Не говорит. Отец и мать // Ей сердце ищут успокоить, // Боязнь и горесть разогнать, // Тревогу смутных дум устроить… // Напрасно. Целые два дня, //
То молча плача, то стеня, // Мария не пила, не ела, // Шатаясь, бледная как тень, // Не зная сна. На третий день // Ее светлица опустела.
Неточные совпадения
Молчать! уж лучше слушайте, // К чему я речь веду: //
Тот Оболдуй, потешивший // Зверями государыню, // Был корень роду нашему, // А было
то, как сказано, // С залишком двести лет.
Выслушав такой уклончивый ответ, помощник градоначальника стал в тупик. Ему предстояло одно из двух: или немедленно рапортовать о случившемся по начальству и между
тем начать под рукой следствие, или же некоторое время
молчать и выжидать, что будет. Ввиду таких затруднений он избрал средний путь,
то есть приступил к дознанию, и в
то же время всем и каждому наказал хранить по этому предмету глубочайшую тайну, дабы не волновать народ и не поселить в нем несбыточных мечтаний.
Слушая эти голоса, Левин насупившись сидел на кресле в спальне жены и упорно
молчал на ее вопросы о
том, что с ним; но когда наконец она сама, робко улыбаясь, спросила: «Уж не что ли нибудь не понравилось тебе с Весловским?» его прорвало, и он высказал всё;
то, что он высказывал, оскорбляло его и потому еще больше его раздражало.
Когда затихшего наконец ребенка опустили в глубокую кроватку и няня, поправив подушку, отошла от него, Алексей Александрович встал и, с трудом ступая на цыпочки, подошел к ребенку. С минуту он
молчал и с
тем же унылым лицом смотрел на ребенка; но вдруг улыбка, двинув его волоса и кожу на лбу, выступила ему на лицо, и он так же тихо вышел из комнаты.
Никогда еще не проходило дня в ссоре. Нынче это было в первый раз. И это была не ссора. Это было очевидное признание в совершенном охлаждении. Разве можно было взглянуть на нее так, как он взглянул, когда входил в комнату за аттестатом? Посмотреть на нее, видеть, что сердце ее разрывается от отчаяния, и пройти
молча с этим равнодушно-спокойным лицом? Он не
то что охладел к ней, но он ненавидел ее, потому что любил другую женщину, — это было ясно.