Неточные совпадения
— Экой ты, господи, — пожаловалась бабушка, не то на меня, не то на бога, и долго стояла молча, опустив
голову; уже могила сровнялась
с землей, а она всё еще стоит.
Меня учила тихонькая, пугливая тетка Наталья, женщина
с детским личиком и такими прозрачными глазами, что, мне казалось, сквозь них можно было видеть всё сзади ее
головы.
Как-то вдруг, точно
с потолка спрыгнув, явился дедушка, сел на кровать, пощупал мне
голову холодной, как лед, рукою...
Квадратный, широкогрудый,
с огромной кудрявой
головой, он явился под вечер, празднично одетый в золотистую, шелковую рубаху, плисовые штаны и скрипучие сапоги гармоникой.
Откачнулась в сторону, уступая кому-то дорогу, отводя рукой кого-то; опустив
голову, замерла, прислушиваясь, улыбаясь всё веселее, — и вдруг ее сорвало
с места, закружило вихрем, вся она стала стройней, выше ростом, и уж нельзя было глаз отвести от нее — так буйно красива и мила становилась она в эти минуты чудесного возвращения к юности!
— Иду как-то великим постом, ночью, мимо Рудольфова дома; ночь лунная, молосная, вдруг вижу: верхом на крыше, около трубы, сидит черный, нагнул рогатую-то
голову над трубой и нюхает, фыркает, большой, лохматый. Нюхает да хвостом по крыше и возит, шаркает. Я перекрестила его: «Да воскреснет бог и расточатся врази его», — говорю. Тут он взвизгнул тихонько и соскользнул кувырком
с крыши-то во двор, — расточился! Должно, скоромное варили Рудольфы в этот день, он и нюхал, радуясь…
Закрыв глаза, я вижу, как из жерла каменки,
с ее серых булыжников густым потоком льются мохнатые пестрые твари, наполняют маленькую баню, дуют на свечу, высовывают озорниковато розовые языки. Это тоже смешно, но и жутко. Бабушка, качая
головою, молчит минуту и вдруг снова точно вспыхнет вся.
К весне дядья разделились; Яков остался в городе, Михаил уехал за реку, а дед купил себе большой интересный дом на Полевой улице,
с кабаком в нижнем каменном этаже,
с маленькой уютной комнаткой на чердаке и садом, который опускался в овраг, густо ощетинившийся
голыми прутьями ивняка.
Дед стоял, выставив ногу вперед, как мужик
с рогатиной на картине «Медвежья охота»; когда бабушка подбегала к нему, он молча толкал ее локтем и ногою. Все четверо стояли, страшно приготовившись; над ними на стене горел фонарь, нехорошо, судорожно освещая их
головы; я смотрел на всё это
с лестницы чердака, и мне хотелось увести бабушку вверх.
Рядом
с дверью в стене было маленькое окошко — только
голову просунуть; дядя уже вышиб стекло из него, и оно, утыканное осколками, чернело, точно выбитый глаз.
Утром, перед тем как встать в угол к образам, он долго умывался, потом, аккуратно одетый, тщательно причесывал рыжие волосы, оправлял бородку и, осмотрев себя в зеркало, одернув рубаху, заправив черную косынку за жилет, осторожно, точно крадучись, шел к образам. Становился он всегда на один и тот же сучок половицы, подобный лошадиному глазу,
с минуту стоял молча, опустив
голову, вытянув руки вдоль тела, как солдат. Потом, прямой и тонкий, внушительно говорил...
Иногда бабушка, зазвав его в кухню, поила чаем, кормила. Как-то раз он спросил: где я? Бабушка позвала меня, но я убежал и спрятался в дровах. Не мог я подойти к нему, — было нестерпимо стыдно пред ним, и я знал, что бабушке — тоже стыдно. Только однажды говорили мы
с нею о Григории: проводив его за ворота, она шла тихонько по двору и плакала, опустив
голову. Я подошел к ней, взял ее руку.
Старче всё тихонько богу плачется,
Просит у Бога людям помощи,
У Преславной Богородицы радости,
А Иван-от Воин стоит около,
Меч его давно в пыль рассыпался,
Кованы доспехи съела ржавчина,
Добрая одежа поистлела вся,
Зиму и лето
гол стоит Иван,
Зной его сушит — не высушит,
Гнус ему кровь точит — не выточит,
Волки, медведи — не трогают,
Вьюги да морозы — не для него,
Сам-от он не в силе
с места двинуться,
Ни руки поднять и ни слова сказать,
Это, вишь, ему в наказанье дано...
Потом вдруг как-то сорвался
с голоса, замолчал, поглядел на всех и тихонько, виновато ушел, склонив
голову. Люди усмехались, сконфуженно переглядываясь, бабушка отодвинулась глубоко на печь, в тень, и тяжко вздыхала там.
Была она старенькая, и точно ее, белую, однажды начал красить разными красками пьяный маляр, — начал да и не кончил. Ноги у нее были вывихнуты, и вся она — из тряпок шита, костлявая
голова с мутными глазами печально опущена, слабо пристегнутая к туловищу вздутыми жилами и старой, вытертой кожей. Дядя Петр относился к ней почтительно, не бил и называл Танькой.
И вот, каждый раз, когда на улице бухали выстрелы, дядя Петр — если был дома — поспешно натягивал на сивую
голову праздничный выгоревший картуз
с большим козырьком и торопливо бежал за ворота.
Велик ли грех наплевать человеку на
голову? Я многократно слышал и сам видел, что
с ним поступают гораздо хуже, и, конечно, я честно выполнил взятую на себя задачу.
— Трудно
с тобой, — сказала она, опуская
голову. — Ступай!
Я,
с полатей, стал бросать в них подушки, одеяла, сапоги
с печи, но разъяренный дед не замечал этого, бабушка же свалилась на пол, он бил
голову ее ногами, наконец споткнулся и упал, опрокинув ведро
с водой. Вскочил, отплевываясь и фыркая, дико оглянулся и убежал к себе, на чердак; бабушка поднялась, охая, села на скамью, стала разбирать спутанные волосы. Я соскочил
с полатей, она сказала мне сердито...
Но теперь я решил изрезать эти святцы и, когда дед отошел к окошку, читая синюю,
с орлами, бумагу, я схватил несколько листов, быстро сбежал вниз, стащил ножницы из стола бабушки и, забравшись на полати, принялся отстригать святым
головы. Обезглавил один ряд, и — стало жалко святцы; тогда я начал резать по линиям, разделявшим квадраты, но не успел искрошить второй ряд — явился дедушка, встал на приступок и спросил...
И вот, по праздникам, стали являться гости: приходила сестра бабушки Матрена Ивановна, большеносая крикливая прачка, в шелковом полосатом платье и золотистой головке,
с нею — сыновья: Василий — чертежник, длинноволосый, добрый и веселый, весь одетый в серое; пестрый Виктор,
с лошадиной
головою, узким лицом, обрызганный веснушками, — еще в сенях, снимая галоши, он напевал пискляво, точно Петрушка...
Приезжал дядя Яков
с гитарой, привозил
с собою кривого и лысого часовых дел мастера, в длинном черном сюртуке, тихонького, похожего на монаха. Он всегда садился в угол, наклонял
голову набок и улыбался, странно поддерживая ее пальцем, воткнутым в бритый раздвоенный подбородок. Был он темненький, его единый глаз смотрел на всех как-то особенно пристально; говорил этот человек мало и часто повторял одни и те же слова...
Когда я увидел его впервые, мне вдруг вспомнилось, как однажды, давно, еще во время жизни на Новой улице, за воротами гулко и тревожно били барабаны, по улице, от острога на площадь, ехала, окруженная солдатами и народом, черная высокая телега, и на ней — на скамье — сидел небольшой человек в суконной круглой шапке, в цепях; на грудь ему повешена черная доска
с крупной надписью белыми словами, — человек свесил
голову, словно читая надпись, и качался весь, позванивая цепями.
Дед таинственно беседовал
с мастером, показывая ему что-то на пальцах, а тот, приподняв бровь, глядел в сторону матери, кивал
головою, и жидкое его лицо неуловимо переливалось.
Он часто и ловко взмахивал
головою, отбрасывая
с высокого гладкого лба волнистые длинные волосы, снисходительно улыбался и всегда рассказывал о чем-то глуховатым голосом, начиная речь вкрадчивыми словами...
Все схватили кто что успел, бросились в сени
с огнем, — глядят, а из рундука и впрямь волк
голову высунул!
А тут еще Яков стал шутки эти перенимать: Максим-то склеит из картона будто
голову — нос, глаза, рот сделает, пакли налепит заместо волос, а потом идут
с Яковом по улице и рожи эти страшные в окна суют — люди, конечно, боятся, кричат.
Смеется Максим-то: «Больно уж, говорит, забавно глядеть, как люди от пустяка в страхе бегут сломя
голову!» Поди, говори
с ним…
Счастье его — был он трезвый, а они — пьяные, он как-то,
с божьей помощью, вытянулся подо льдом-то, держится вверх лицом посередь проруби, дышит, а они не могут достать его, покидали некоторое время в голову-то ему ледяшками и ушли — дескать, сам потонет!
Это помешало мне проводить мать в церковь к венцу, я мог только выйти за ворота и видел, как она под руку
с Максимовым, наклоня
голову, осторожно ставит ноги на кирпич тротуара, на зеленые травы, высунувшиеся из щелей его, — точно она шла по остриям гвоздей.
Я слышал, как он ударил ее, бросился в комнату и увидал, что мать, упав на колени, оперлась спиною и локтями о стул, выгнув грудь, закинув
голову, хрипя и страшно блестя глазами, а он, чисто одетый, в новом мундире, бьет ее в грудь длинной своей ногою. Я схватил со стола нож
с костяной ручкой в серебре, — им резали хлеб, это была единственная вещь, оставшаяся у матери после моего отца, — схватил и со всею силою ударил вотчима в бок.
Тогда они делили лапти, отдавая нам половину, и — начинался бой. Обыкновенно они выстраивались на открытом месте, мы,
с визгом, носились вокруг их, швыряя лаптями, они тоже выли и оглушительно хохотали, когда кто-нибудь из нас на бегу зарывался
головою в песок, сбитый лаптем, ловко брошенным под ноги.
Я зачерпнул из ведра чашкой, она,
с трудом приподняв
голову, отхлебнула немножко и отвела руку мою холодной рукою, сильно вздохнув. Потом взглянула в угол на иконы, перевела глаза на меня, пошевелила губами, словно усмехнувшись, и медленно опустила на глаза длинные ресницы. Локти ее плотно прижались к бокам, а руки, слабо шевеля пальцами, ползли на грудь, подвигаясь к горлу. По лицу ее плыла тень, уходя в глубь лица, натягивая желтую кожу, заострив нос. Удивленно открывался рот, но дыхания не было слышно.